— Мы сняли с тел одежду, прежде чем разрубить их на куски, — продолжал он. — Нам велели сделать так. И еще унести с собой головы. Головы и некоторые другие части тел, чтобы скрыть мое отсутствие. Потом мы все разошлись в разные стороны. Видите ли, нам заплатили только половину. Мне нужно было идти в Бергу и ждать там, пока Раймон не прослышит, что отец Августин убит. А когда он услышал, то прислал вторую половину одному нотарию в Берге, который выплатил деньги мне.
— Назовите имя нотария, — потребовал я.
— Бертран де Гайяк. Но он ничего не знал. Он друг Раймона.
— А как же кровь? Кровь на вашей одежде?
— Мы захвалили с собой смену одежды. Выбравшись из Кассера, возле первого ручья или в другом укромном месте, мы должны были переодеться и избавиться от лошадей. — После краткой паузы заключенный прибавил: — Свою я убил. Так надежнее. В горах вороны и волки быстро разыскали бы ее.
Вот в этом и заключалась суть признания Жордана Сикра. Кровавая история, поведанная мне без малейшего намека на искупающее вину раскаяние. Когда он закончил, я велел Дюрану еще раз зачитать ее вслух, и свидетели подтвердили, что запись верная и полная. Жордан тоже получил такую возможность. Вытянув из него все, что мне было нужно, я более не тратил на него добрых слов и обещаний. Он не стоил столь хорошего обращения.
— Что теперь будет со мной? — спросил он меня, когда я собрался уходить.
— Теперь вы будете ждать приговора, — ответил я. — Если только вам нечего добавить.
— Только то, что я сожалею. — В его словах прозвучало больше нетерпения, чем сожаления. — Вы это записали?
— Я приму это к сведению, — отвечал я.
Я очень, очень устал. Наверное, мне следовало поздравлять себя с успехом, ибо это был успех, результат превосходной работы, но я не чувствовал никакой радости. Мне достало сил только вскарабкаться по ступенькам. Дюрану пришлось помогать мне выбраться наружу. Тюрьма была темна, горели лампы. Я и не думал, что уже так поздно.
— Назначить вам кого-нибудь в провожатые? — спросил я своих помощников, но они уверили меня, что обойдутся одной лампой или факелом. Я попрощался с ними и обернулся к Дюрану. Мы стояли у моего стола, между нами горела лампа; нас окружали густые, холодные, слабо шевелящиеся тени. Было очень тихо. — Храните этот протокол как зеницу ока, — потребовал я. — Глаз с него не спускайте, пока не будет готова копия.
— Должен ли я снять копию?
— Наверное, так будет лучше.
— Будут ли какие-нибудь поправки?
— Можете опустить описание фермы и, конечно, большую часть поездки в Кассера.
— Какую именно?
Наши взгляды встретились, и я увидел в его глазах (очень красивых, золотисто-зеленых, словно залитая солнцем поляна) то же свирепое презрение, которое до сих пор таилось в моем сердце. От этого мне стало как-то теплее. Мне стало легче.
— Это я оставляю на ваше усмотрение, Дюран. Вы всегда говорите, что я исключаю слишком много оправдательного материала.
Тут мы оба замолчали, думая, наверное, о чудовищности деяний, о которых нам только что поведали. Наше молчание затягивалось. Оцепенев от усталости, я не мог более найти слов.
— Вы великий человек, — внезапно проговорил Дюран, нахмурившись и глядя не на меня, а в пол. — Великий человек, по-своему. — Затем, после еще одной краткой паузы, он прибавил: — Но я бы не сказал, что вы следуете уставам Божьим.
— Нет, — мне удалось заговорить, лишь сделав над собой гигантское усилие. — Я бы тоже так не сказал.
На этом наш разговор завершился. Дюран покинул здание, склонив голову и прижимая к груди показания Жордана; я вернулся в тюрьму, чтобы пожелать спокойной ночи Иоанне. Пусть было уже поздно, я не мог идти в обитель, не пожелав ей спокойной ночи, потому что я дал ей обещание. Нарушить такое обещание было бы немыслимо, хотя оно касалось пустяка. Малейшее невнимание к себе любящий наделяет огромным и ужасным значением.
Слово «любить» недаром созвучно с «ловить», иными словами, это настоящая ловушка. Я был пойман в сети желания и не мог покинуть мою возлюбленную. В действительности, в течение всего дня, я, поддерживая Виталию, ободряя Вавилонию, допрашивая Жордана, возвращался мыслями к своему ночному грехопадению. Сладострастные видения упорно преследовали мой разум, вызывая в моем теле жаркие приливы и покраснение лица. И всякий раз, пытаясь отбросить эти воспоминания прочь, я находил их неодолимыми и постоянно к ним возвращался, хотя они наполняли меня стыдом — как собака возвращается к своей блевотине. Воистину, прав был Овидий, говоря, что «мы домогаемся запретного и всегда хотим того, чего лишены».
Я нарушил обет целомудрия. Уступив соблазнам плоти, презрев то вечное блаженство, которое Владыка небесный, Его собственной кровью, возвратил роду человеческому, я обрек себя геенне огненной. Не Петр ли Ломбардский замечал, что «иные грехи пятнают одну душу, но блуд пятнает не только душу, но и тело»? Вот я, в беззаконии зачат, и во грехе родила меня мать моя [104] . Более того, я был пленен женщиной, а женщина, как известно, это источник лицемерия, гордыни, алчности и похоти. Самсона предала женщина. Соломон не мог найти ни одной доброй женщины. Род человеческий был проклят через грех женщины. Я понимал все это умом, но сердце мое отказывалось подчиниться.
Итак, я беспрепятственно добрался до караульной, никого не встретив по пути. Поскольку это была не камера, то в двери не было окошка, и я мог только постучать и прошептать приветствие, не видя лица моей любимой.
Ответила мне она сама, глухим голосом, из-за разделявшей нас толстой деревянной двери.
— Все спят, — тихо сказала она.
— И вам тоже нужно спать.
— Но я ждала вас.
— Простите меня. Я должен был прийти раньше. Но меня задержали дела.
— О, милый, я не жалуюсь.
Эти ласковые слова заставили мое сердце учащенно забиться, я прижался лбом к двери, словно пытаясь проникнуть сквозь нее. В то же время я был полон отчаяния, ибо физическая преграда между нами, казалось, представляет все остальные, более серьезные препятствия для нашей любви. Даже союзу Элоизы и Пьера Абеляра обстоятельства благоприятствовали более, хотя Господь обошелся с ними поистине сурово. Будущее, насколько я мог судить, не сулило нам никакой надежды. В самом лучшем случае, Иоанне вынесут легкое наказание, их с дочерью освободят и позволят удалиться с глаз Пьера Жюльена. Но такой исход неизменно будет означать нашу разлуку.
Я сказал себе, что это и к лучшему. Любовь — это вид безумия, болезнь, которая проходит. Время любить, и время ненавидеть [105] . Что пользы мне в том, чтобы пожертвовать трудом всей своей жизни ради едва знакомой женщины? Ради любви, в которой не меньше мук, чем радости?