— Вот меня и поставили на место, — усмехнулась Джастина.
— Послушай, Джастина, а почему ты меня не знакомишь ни с кем из твоих подруг? Кроме миссис Дивайн я в доме ни души не видела, — сказала Мэгги, когда они уже сидели в ателье Жермен Роше и перед ними одна за другой выступали, охорашиваясь, томные, кокетливые манекенщицы.
— Ну, они такие застенчивые… Мне нравится вон то, оранжевое, а тебе?
— К твоим волосам не подходит. Лучше это, серое.
— Пф-ф! Оранжевый прекрасно идет к моим волосам. А в сером я буду вроде дохлой мыши, которую кошка еще и по грязи проволокла. Отстаешь от века, мама. Рыжим теперь вовсе незачем одеваться только в белое, серое, черное, изумрудно-зеленое или в этот ужасный цвет, на котором ты помешана, — как бишь его, пепел розы? Викторианская древность!
— Название этого цвета ты усвоила, — подтвердила Мэгги. Повернулась, посмотрела на дочь. — Ты чудовище, — проворчала она сердито, но и с нежностью.
Джастина и глазом не моргнула, ей не впервой было это слышать.
— Я возьму оранжевое, ярко-красное, ситцевое с лиловым узором, светло-зеленое, вишневый костюм…
Мэгги не знала, злиться или смеяться — ну что поделаешь с такой вздорной девчонкой?
Пароход «Гималаи» отходил из Дарлингского порта через три дня. Это была славная, очень надежная старая посудина с широким корпусом, построенная еще в пору, когда никого не одолевала бешеная спешка и люди спокойно мирились с тем обстоятельством, что через Суэцкий канал плыть до Англии надо месяц, а вокруг мыса Доброй Надежды — и все пять недель. А в наше время даже океанским лайнерам придают обтекаемую форму, корпус у них узкий, будто у эсминцев, — все во имя скорости. Но на таком кораблике подчас несладко и заправскому морскому волку, а каково пассажиру с чувствительным желудком…
— Вот потеха! — смеялась Джастина. — В первом классе едут футболисты, целая команда, так что будет не скучно. Там есть просто ослепительные парни.
— Ну, теперь ты рада, что я заставила тебя ехать первым классом?
— Да, пожалуй.
— Джастина, вечно ты меня бесишь, я из-за тебя становлюсь сущей ведьмой! — вспылила Мэгги, ей казалось, поведение Джастины — верх неблагодарности. Скверная девчонка, хоть бы на этот раз притворилась, что ей жаль уезжать! — До чего упрямая, капризная, несносная! Никакого терпенья с тобой нет!
Джастина ответила не сразу, отвернулась, будто звон колокола — сигнал провожающим сходить на берег — занимает ее куда больше, чем слова матери. Губы ее задрожали, но она прикусила их и изобразила самую что ни на есть лучезарную улыбку.
— А я знаю, что вывожу тебя из терпенья! — весело обернулась она к матери. — Что поделаешь, уж такие у нас характеры. Ты сама всегда говоришь, я вся в отца.
Они смущенно обнялись, и Мэгги с облегчением нырнула в толпу на сходнях и затерялась в ней. А Джастина поднялась на верхнюю палубу и остановилась у перил, сжимая в руке клубки разноцветного серпантина. Далеко внизу, на пристани, она увидела розовато-пепельное платье и знакомую шляпу — мать отошла к условленному месту, подняла голову, козырьком приставила руку ко лбу, чтобы лучше видеть. Странно, издали заметней, что маме уже сильно за сорок. Правда, пятидесяти еще нет, но в осанке возраст чувствуется. Они разом помахали друг другу, потом Джастина кинула первую ленту серпантина, и Мэгги ловко поймала конец. Красная, синяя, желтая, розовая, зеленая ленты вились, кружились, трепыхались на ветру.
Футболистов провожал духовой оркестр — развевались флажки, раздувались шотландские юбки, пронзительно звучали причудливые вариации шотландской песни «Наш час настал». Вдоль борта толпились пассажиры, перегибались через поручни, сжимая концы узких бумажных лент; а на пристани провожающие задирали головы, жадно всматривались на прощанье в лица, почти все молодые, — в тех, кто отправлялся в другое полушарие поглядеть собственными глазами на средоточие цивилизации. Молодежь будет там жить, работать, года через два кое-кто вернется домой, иные не вернутся никогда. Все понимали это, и каждый гадал, что ждет впереди.
По синему небу катились пухлые серебристо-белые облака, дул сильный, истинно сиднейский ветер. Солнце жгло запрокинутые лица провожающих, спины тех, кто склонился над поручнями; берег и пароход соединяло несчетное множество пестрых трепещущих лент. И вдруг между бортом старого корабля и досками пристани появилась брешь; воздух взорвался криками, плачем, тысячи бумажных лент лопнули, заплескались на ветру, поникли, в беспорядке упали на воду, будто порвалась основа на огромном ткацком станке, и вперемешку с медузами и апельсиновыми корками их медленно понесло прочь.
Джастина стояла у поручней, пока от пристани не осталось лишь несколько прочерченных в отдалении прямых линий и розоватых булавочных головок; буксиры развернули пароход, провели послушную махину под гулким пролетом Сиднейского моста к выходу из великолепной, сияющей на солнце гавани.
Да, это было совсем, совсем не то, что прокатиться на пароме в Мэнли, хотя путь тот же — мимо Ньютрел-Бей и Роуз-Бей, мимо Креморна и Воклюза. Ведь теперь остались позади и вход в гавань, и свирепые скалы, и высоко взлетающие кружевные веера пены — и впереди распахнулся океан. Путь в двенадцать тысяч миль по океану, на другой конец света. Возвратятся ли они на родину, нет ли, но отныне они не дома ни здесь, ни там, потому что побывают на двух разных континентах и изведают два разных уклада жизни.
Для тех, у кого есть деньги, Лондон полон очарования, в этом Джастина не замедлила убедиться. Ей не пришлось без гроша в кармане ютиться где-нибудь на краю Эрл Корт — в «долине кенгуру», как прозвали этот район, потому что здесь обычно селились австралийцы. Ее не ждала обычная участь австралийцев в Англии — тех, что находили приют в общежитиях для молодежи, зарабатывали на хлеб где-нибудь в конторе, в больнице или школе, дрожа от холода, жались к чуть теплым батареям в сырых, промозглых каморках. Нет, Джастина обосновалась в уютной квартирке с центральным отоплением в Кенсингтоне, возле Найтсбриджа, и поступила в Елизаветинскую труппу Клайда Долтинхем-Робертса.
Настало лето, и она отправилась поездом в Рим. В последующие годы она с улыбкой будет вспоминать, как мало видела за эту поездку через всю Францию и дальше по Италии — слишком поглощена была тем, что уж непременно надо сказать Дэну, старательно запоминала самое важное, как бы не забыть. Столько всего набралось, обо всем не расскажешь.
Но неужели это Дэн? Вот этот человек на перроне, высокий, светловолосый — это Дэн? Словно бы он ничуть не изменился — и все-таки чужой? Из другого мира. Джастина уже хотела его окликнуть, но крик замер на губах; она откачнулась назад на сиденье, присматриваясь — ее вагон остановился почти напротив того места, где стоял Дэн, синими глазами спокойно оглядывая окна. Да, однобокая будет беседа, она-то собралась рассказывать о том, как жила после его отъезда, но теперь ясно — он вовсе не жаждет делиться с нею тем, что испытал сам. О, чтоб ему! Нет у нее прежнего младшего братишки, в теперешней его жизни так же мало общего с ней, Джастиной, как было прежде с Дрохедой. Дэн, Дэн! Каково это, когда все твое существование дни и ночи, изо дня в день, отдано чему-то одному?