В 1955 году Хартгейм — один из самых богатых и влиятельных деятелей новой Западной Германии, только что избранный депутат Боннского парламента, и вот он снова в Риме. Надо разыскать кардинала де Брикассара, пусть увидит, какие плоды принесли его молитвы. Позже Хартгейм не мог припомнить, какой заранее рисовал себе эту встречу, потому что с первой и до последней минуты сознавал одно — Ральф де Брикассар в нем разочарован. Он и сам понимал, чем разочаровал кардинала, спрашивать не было нужды. Однако слов, которые сказал ему Ральф де Брикассар на прощанье, он не ждал.
— Я молился, чтобы судьба ваша оказалась лучше моей, ведь вы были совсем молоды. Нет такой цели, которая оправдывала бы любые средства. Но, должно быть, семена нашей гибели посеяны еще до нашего рождения.
Возвратясь к себе в номер гостиницы, Хартгейм разрыдался, а потом подумал уже спокойно: с прошлым покончено; отныне я стану таким, как он надеялся. Порой ему это удавалось, порою — нет. Но он старался. Дружбой, которая связала его со многими людьми в Ватикане, он стал дорожить превыше всего на свете и стремился в Рим всякий раз, когда одни лишь эти люди могли утешить его в беспросветном отчаянии. Утешить. Странное он находил у них утешение. На него не налагали рук, не говорили ему ласковых слов. Целительный бальзам вливался прямо в душу, словно друзья понимали, в чем его страдание.
И в этот теплый вечер, проводив Джастину в пансион, он бродил по улицам Рима и думал, что навсегда останется ей благодарен. Ведь когда за дневным чаепитием она у него на глазах храбро терпела сущую пытку, в душе его шевельнулась нежность. Маленькое чудовище, израненное, но не побежденное. Понимают ли они, что она им достойный противник? Ему показалось — так любоваться и гордиться он мог бы родной дочерью, жаль только, нет у него дочери. Вот он и перехватил ее у Дэна, увез, чтобы посмотреть, как она будет держаться после встречи с подавляющим величием церкви и с Дэном, какого она никогда прежде не видела, с Дэном, который никогда больше не будет безраздельно ей близок душой.
В Боге, в которого он, Лион, верит, думалось ему, лучше всего то, что он может все простить; он простит Джастине органически присущее ей безбожие, а ему, Лиону — что он замкнул все свои чувства на замок до поры, пока не сочтет нужным снова дать им выход. Одно время он с ужасом думал, что ключ потерян навсегда. Лион усмехнулся, отшвырнул сигарету. Ключ… Что ж, иногда ключи бывают престранной формы. Быть может, понадобился каждый завиток, каждая кудряшка этой огненно-рыжей головы, чтобы отпереть хитроумный механизм; быть может, в стенах, где рдели кардинальские одеяния, Господь Бог вручил ему рдяный огненный ключ.
День пролетел, как единый миг. Но взглянув на часы, Лион убедился, что еще не поздно — и, конечно, теперь, когда его святейшество Папа при смерти, тот, кто обладает в Ватикане огромной властью, еще не спит, как и его бодрствующая по ночам любимица кошка. В маленькой комнате замка Кастель Гандольфо слышна страшная предсмертная икота, предсмертные судороги искажают бледное, худое, аскетическое лицо того, кто долгие годы увенчан был папской тиарой. Что бы там ни говорили, а в нем было величие. И если он любил немцев, если он и сейчас с удовольствием слушает немецкую речь, разве это что-нибудь меняет? Не Лиону Хартгейму об этом судить.
Но того, что ему сейчас необходимо узнать, в Кастель Гандольфо не скажут. И он поднимается по мраморным ступеням, в багряные и алые покои, чтобы поговорить с Витторио Скарбанца, кардиналом ди Контини-Верчезе. С тем, кто, быть может, станет новым Папой. Вот уже почти три года наблюдает Лион, как взгляд этих мудрых, ласковых темных глаз с неизменной нежностью обращается на одно и то же лицо; да, ответа лучше искать у Витторио, а не у кардинала де Брикассара.
— В жизни не думала, что скажу такие слова, но, слава богу, наконец-то мы едем в Дрохеду! — заявила Джастина; она наотрез отказалась бросить монетку в фонтан Треви в залог непременного возвращения. — Мы же хотели побывать в Испании и во Франции, а до сих пор торчим в Риме, и я тут совершенно лишняя, прямо как пупок. Бред какой-то!
— Гм-м, вы полагаете, пупок — вещь излишняя? Впрочем, помнится, того же мнения придерживался и Сократ, — сказал Лион.
— Сократ? Разве? Не помню! Вот забавно, а я-то думала, что прочла чуть не всего Платона.
Джастина гибко повернулась, посмотрела на него и решила, что небрежная одежда праздного туриста куда больше к лицу ему, чем строгий костюм, в котором он появляется в Ватикане.
— Да, это точно: Сократ был твердо убежден, что пупки никому не нужны. В доказательство он даже отвинтил свой собственный пупок и выбросил.
Губы Джастины усмешливо дрогнули.
— И что же из этого вышло?
— С него свалилась тога.
— Все враки! — Она засмеялась. — В Афинах тогда никто не носил тоги. Но я с ужасом чувствую, что в этом вашем анекдоте кроется какое-то нравоучение. — Улыбка сбежала с ее лица. — Чего ради вы тратите на меня время, Ливень?
— Вот упрямая! Я же вам объяснял, мое имя произносится не Ливень, а Лион.
— Да нет же, вы не поняли… — Джастина задумчиво смотрела на искрящиеся струи фонтана, на грязный бассейн, в который накидали уйму грязных монет. — Были вы когда-нибудь в Австралии?
Плечи его вздрогнули от беззвучного смеха, но ответил он не сразу:
— Дважды я чуть не поехал туда, herzchen, но мне удалось этого избежать.
— Вот побывали бы у нас там, так поняли бы. Если ваше имя произносить по-моему, оно на слух австралийца волшебное. Ливень. Проливной дождь. Он дает жизнь пустыне.
От неожиданности Лион уронил сигарету.
— Джастина, уж не собираетесь ли вы в меня влюбиться?!
— До чего самонадеянный народ мужчины! Мне жаль вас разочаровывать, но, — нет, ничего похожего. — И, как будто желая искупить свою резкость, тихонько тронула его руку. — Нет, тут другое, гораздо лучше.
— Что может быть лучше, чем влюбиться?
— Да почти все. Не хочу я, чтобы без кого-то жить было невозможно. Не надо мне этого!
— Пожалуй, вы правы. Если так полюбить слишком рано, конечно, это подрезает крылышки. Ну, а что же гораздо лучше?
— Найти друга. — Она погладила его по руке. — Ведь вы мне друг, правда?
— Правда. — Он с улыбкой бросил в фонтан монетку. — Вот так! За эти годы я набросал сюда, наверно, тысячу немецких марок, потому что хочу и дальше греться под солнцем юга. Иногда в страшных снах я снова коченею на морозе.
— Вы бы попробовали, что за штука солнце настоящего юга, — сказала Джастина. — Сто пятнадцать в тени, да еще надо эту тень найти.
— Не удивительно, что здесь вам не жарко. — Он засмеялся неизменным своим беззвучным смехом, привычка, оставшаяся от былых времен, когда засмеяться вслух значило бы искушать судьбу. — Должно быть, это от австралийской жары вы такая крутая.