Эта беседа несла ему забвение от боли, и я решил делать все, что от меня зависело. Вот так, в неестественном и пугающем молчании медленно плывущего корабля, окруженного и внимательно изучаемого механическими посланниками наших врагов, мы пытались обнажить ум человека, за которым охотились.
— Вера такого рода зависит, разумеется, от многих факторов, — сказал я. — Но основным я бы назвал страх.
— Страх? — повторил Малкольм. — Страх чего? Бога?
Я покачал головой.
— Те страхи, о которых я говорю, появляются куда раньше, чем мы сталкиваемся с концепцией Бога. Людей, кем бы они ни были, с самого рождения тревожат два главных страха. Первый — страх, вызванный чувством абсолютного одиночества, изолированности от ближнего. Второй — это, разумеется, страх смерти. Неважно каким образом, эти страхи затрагивают любую из жизней, и именно они отчасти в ответе за все происходящие преступления. Даже за те преступления, что совершил Эшкол.
Я замолчал и некоторое время разглядывал Малкольма. Он качал головой и, казалось, становился спокойней, хотя его голубые глаза не отрывались от снарядов за окном.
— Продолжайте, — произнес он через полминуты. — Нам нужно знать, как действует его разум.
— Хорошо, — ответил я, — но только если вы способны хранить спокойствие. — Он нетерпеливо взмахнул рукой, что я счел хорошим знаком. — Итак, — сказал я, — большинство людей стараются потопить первый из названных страхов, то есть страх изоляции, идентифицируя себя с какой-либо группой. Религиозной, политической, этнической, неважно — этот механизм стоит даже за большей частью сегодняшнего массового производства и за самой массовой культурой. Что угодно, лишь бы это создавало иллюзию преодоления стены отчуждения и давало чувство общности.
— Что создает громадные возможности для манипуляции, — прошептал Малкольм, его глаза понимающе расширились.
— И столь же громадные возможности для манипуляторов, — согласился я. — Их также именуют лидерами. В основном они преодолевают свои собственные страхи путем создания такой категории идентичности, что подошла бы максимально большому числу людей, общим у которых будет лишь то, что все они испытывают потерянность и разобщенность.
— Мы говорим о руководителях Эшкола?
— Отчасти, но не обязательно. Его израильские командиры подпадают под категорию, которую мы только что обсудили. Это более или менее общая разновидность лидеров, включающая почти всех, вовлеченных в политические, религиозные, экономические и культурные движения. Но Эшкол? Его случай никак нельзя назвать общим, и если мы хотим понять его, мы должны перейти на другой уровень обсуждения.
Малкольм вздохнул.
— Фанатизм, — произнес он с отвращением.
— Да. Обычный лидер и его последователи используют лишь желание разорвать изоляцию, но фанатичный лидер и его сторонники привлекают в дело еще и второй глубинный страх, страх смерти. А под смертью я имею в виду тотальную аннигиляцию — полное забвение каждой составляющей части земного существования человека и его наследия. Лидер, который обещает своему народу, что приверженность его законам и учению не только объединит, но и поможет избежать смерти, достигнуть некоего бессмертия духа через достойные дела, — такой лидер обретает величайшую власть, несравнимую с обычной, и создает принципиально иной тип последователя. Такой убежденный последователь скорее всего пренебрежет большинством общепринятых норм поведения оттого, что только лидер указывает ему, что хорошо, а что нет. А определение пристойного или достойного у такого лидера может быть весьма специфичным, дабы не ограничивать характера действий, которых он сможет требовать от своих сторонников.
— Хорошо, — согласился Малкольм, забарабанив пальцами по ручке кресла. — Но в таком случае кто это? Что за лидер приказывает Эшколу?
— Я не думаю, что кто-то отдает ему приказы в том смысле, какой вы имеете в виду. Но у него есть лидеры самого худшего разбора. И о нем вы, Малкольм, упомянули сами, когда мы впервые услышали об Эшколе: это его родные. Жертвы событий, случившихся почти сто лет назад.
Малкольм был явно сбит с толку.
— Но они мертвы. И они не были никакими лидерами.
— Не в буквальном смысле, — пояснил я. — И тем большую опасность они представляют. Они олицетворяют все достоинства национального и религиозного наследия Эшкола, поскольку они мертвы так давно, что у них нет изъянов. Они требуют, в его понимании, безусловной веры — и абсолютного отмщения, такого же безжалостного, какой была их гибель. Даже если его попытка отомстить приведет его к смерти, ему обещано вечное единение в их объятиях. Весьма важно, что порочность, которую он воплощает, порочность, присущая любому фанатизму, использует атрибуты любви — ибо это дань их памяти. Эшкол — убежденный одинокий волк, и даже израильтянам известно: он реагирует лишь на один голос, коллективный голос, что в его воображении исходит от убитых предков.
— Так что, — сказал Малкольм, продолжая мою мысль, — увидев фотографии Сталина, он ничуть не усомнился в их подлинности.
Я кивнул.
— Эшкол почти наверняка обратился в параноика. У него было время проникнуться чудовищностью катастрофы, связать ее с событиями в жизни его семьи и его собственной, и решить, что она продолжается и требует его личного вмешательства. Судя по его действиям, можно утверждать: он подозревает весь мир в заговоре с целью уничтожения евреев. Самих евреев, правда, — во всяком случае, некоторых из них, — он в этом не подозревает. Паранойя создает невероятное внутреннее напряжение, которое не облегчить никакими опровержениями: он видит лишь доказательства того, во что верит. Так что, когда он увидел фотографии Сталина, он увидел именно то, что всегда хотел видеть, — свидетельство своей правоты и оправдание своих действий.
Все еще вглядываясь в снаряды, Малкольм прошептал:
— Mundus vult… — Но, по-видимому, на сей раз это утверждение не принесло ему удовлетворения, и он откинулся на спинку кресла, переводя дух. — Боже, Гидеон…
— Обо всем, что я сказал, вы уже знали или хотя бы догадывались. Меня тревожит лишь одно: сможем ли мы поймать его? Если я прав и если он действительно ни с кем не связан и может бродить по миру как призрак, не оставляя следов, тогда в чем же наше преимущество?
Малкольм сжал кулаки, но голос его был по-прежнему тих.
— Наше преимущество — мы сами. Нам это по силам. Никто не доберется до него, прежде чем…
Похоже, что Малкольм не желал договаривать, но я хотел абсолютной уверенности в том, что мы правильно поняли друг друга и положение вещей, поэтому посмотрел на него и переспросил:
— Прежде чем?…
Внезапная суета и движения за окном отвлекли от беседы нас обоих: «трутни» в беспорядке удалялись от нашего корабля в направлении, откуда пришли. Испытывая безмерное облегчение, я все же недоумевал и не находил объяснений происшедшему. Но затем из динамиков послышался голос Эли: