Лермонтов | Страница: 40

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я жить хочу! хочу печали

Любви и счастию назло;

Они мой ум избаловали

И слишком сгладили чело;

Пора, пора насмешкам света

Прогнать спокойствия туман: —

Что без страданий жизнь поэта?

И что без бури океан?

И пришла буря, и прошла буря; и океан замерз, но замерз с поднятыми волнами; храня театральный вид движения и беспокойства, но в самом деле мертвее, чем когда-нибудь…

Одна вещь меня беспокоит: я почти совсем лишился сна — Бог знает, надолго ли; не скажу, чтоб от горести; были у меня и больше горести, а я спал крепко и хорошо; — нет, я не знаю: тайное сознание, что я кончу жизнь ничтожным человеком, меня мучит.

Дорогой я еще был туда-сюда; приехавши не гожусь ни на что; право, мне необходимо путешествовать; — я цыган».

Волнения переезда не замедлили сказаться. В конце августа Лермонтов пишет Марии Лопухиной:

«Пишу вам в очень тревожную минуту, так как бабушка тяжело заболела и уже два дня как в постели; получив ваше второе письмо, я нахожу в нем теперь утешение. Назвать вам всех, у кого я бываю? У самого себя: вот у кого я бываю с наибольшим удовольствием. Как только я приехал, я посещал — и признаюсь, довольно часто — родственников, с которыми я должен был познакомиться, но в конце концов я убедился, что мой лучший родственник — я сам; я видел образчики здешнего общества: дам очень любезных, кавалеров очень воспитанных — все вместе они на меня производят впечатление французского сада, и не пространного и не сложного, но в котором можно заблудиться в первый же раз, так как хозяйские ножницы уничтожили всякое различие между деревьями…»

Общество вообще не нравилось Лермонтову — Софье Александровне он признается не без некоторого кокетства: «Наконец я догадался, что не гожусь для общества, и теперь больше, чем когда-нибудь; вчера я был в одном доме NN, где, просидев 4 часа, я не сказал ни одного путного слова; — у меня нет ключа от их умов — быть может, слава Богу!»

Он скучает по Москве: «Москва моя родина и всегда ею останется. Там я родился, там много страдал и там же был слишком счастлив! — лучше бы этих трех вещей не было, но что делать!» — пишет он Марии Лопухиной; в другом письме жалуется: «Между мной и милой Москвой стоят непреодолимые преграды, и, кажется, судьба с каждым днем увеличивает их».

Москва «мила» еще и потому, что там осталась Варвара Лопухина. Лермонтов приписывает к посланию, адресованному Марии Лопухиной (2 сентября 1832 года): «Мне бы очень хотелось задать вам один небольшой вопрос, но перо отказывается его написать. Если угадаете — хорошо, я буду рад, если нет — значит, задай я этот вопрос, вы все равно не сумели бы на него ответить. Это такого рода вопрос, какой, быть может, вам и в голову не приходит!»

Конечно, Мария сразу все угадала: «Поверьте мне, что я не потеряла способности угадывать ваши мысли, но что вы хотите, чтоб я вам сказала? Она здорова, по-видимому, довольно весела, вообще ее жизнь такая однообразная, что даже нечего о ней сказать, сегодня как вчера. Я думаю, что вы не очень огорчитесь, узнав, что она ведет такой образ жизни, потому что он охраняет ее от всяких испытаний; но с своей стороны я бы желала для нее немного разнообразия, потому что, что это за жизнь для молодой особы, слоняющейся из одной комнаты в другую, к чему приведет ее такая жизнь? — сделается ничтожным созданием, вот и все. Ну что же? Угадала я вас? То ли это удовольствие, которого вы от меня ожидали?»

Раевский

Печаль по «милой Москве» отчасти скрашивалась новыми дружескими отношениями. Главным «приобретением» Лермонтова стала после переезда в Петербург дружба со Святославом Афанасьевичем Раевским — чиновником, литератором, этнографом.

Святослав Афанасьевич Раевский был старше Лермонтова на шесть лет; близкий друг поэта, он сыграл «не малую роль» в его судьбе. Раевский бывал в Тарханах и помнил Лермонтова еще ребенком.

«Бабка моя, Киреева, во младенчестве воспитывалась в доме Столыпиных, с девицею Е. А. Столыпиною, впоследствии по мужу Арсеньевою (родною бабушкою корнета Лермонтова, автора стихов на смерть Пушкина). Эта связь сохранилась и впоследствии между домами нашими. Арсеньева крестила меня в г. Пензе в 1809 году и постоянно оказывала мне родственное расположение, по которому — и потому что я, видя отличные способности в молодом Лермонтове, коротко с ним сошелся — предложены были в доме их стол и квартира».

Святослав Раевский окончил в 1827 году нравственно-политическое отделение Московского университета и еще год после этого слушал лекции на словесном и физико-математическом отделениях. В 1831 году он переехал в Петербург и поступил на службу в Министерство финансов. Лермонтов подружился с ним в Москве в 1827–1830 годах; с осени 1832 года они возобновили это знакомство, которое перешло в близкую дружбу. Раевский был одним из тех, кто поддерживал Лермонтова-поэта, видел в нем огромное дарование и ценил это превыше всего.

* * *

Тем временем Лермонтов думал поступать в Петербургский университет, но там отказались зачесть Лермонтову годы пребывания в Московском университете. Ему пришлось бы поступить вновь на первый курс. К тому же как раз в то время заговорили об увеличении университетского курса с трех до четырех лет. Таким образом, Лермонтову пришлось бы ждать самостоятельности до 1836 года. А ему хотелось на свободу! В альбом Александры Верещагиной он написал:


Отворите мне темницу,

Дайте мне сиянье дня,

Черноглазую девицу,

Черногривого коня:

Я пущусь по дикой степи

И надменно сброшу я

Образованности цепи

И вериги бытия.

Было принято совершенно новое решение: поступать в Школу юнкеров. Это помогло бы ему выиграть два года: выпуск намечался на 1834 год. К тому же многие из товарищей Лермонтова по Пансиону и Московскому университету как раз переходили в Школу, в их числе — Поливанов и Алексей Столыпин (Монго).

Бабушка Арсеньева страстно не желала внуку военной карьеры и не скрывала этого. Даже впоследствии, когда Лермонтов уже служил в лейб-гвардии Гусарском полку, она продолжала переживать по этому поводу.

Однажды, когда Гусарский полк стоял в Петергофе, Лермонтов захворал. Бабушка приехала к полковнику Гельмерсену — начальнику Лермонтова — и попросила отпустить внука домой. Гельмерсен находил это излишним. «Что же вы сделаете, если внук ваш захворает во время войны?» — спросил полковник. «А ты думаешь, что я его так и отпущу в военное время?» — раздраженно ответила бабушка (она всем говорила «ты»). Полковник Гельмерсен был озадачен: «Так зачем же он тогда в военной службе?» — «Так это пока мир, батюшка!.. — отрезала бабушка. — А ты что думал?»

Возможно, и болезнь бабушки, о которой Лермонтов упоминал в письме, была связана с этим огорчением.

Но вообще неожиданный поворот в судьбе Лермонтова растревожил пол-Москвы. Родные и знакомые начали обсуждать эту историю, толковать ее на все лады. Аннет Столыпина написала Прасковье Воейковой (кузины, кузины, кузины), что Лермонтов «имел неприятности в университете» и т. п.; Александра Верещагина тотчас написала Лермонтову о своей тревоге («К несчастию, я вас знаю слишком хорошо, чтобы быть спокойною…»), на что Лермонтов отвечал: «Несправедливая и легковерная женщина! (Заметьте, что я в полном праве так называть вас, дорогая кузина!) Вы поверили словам и письму молодой девушки, не подвергнув их критике. Annette говорит, что она никогда не писала, что я имел неприятность, но что мне не зачли, как это было сделано для других, годы, проведенные мною в Московском университете…