Лермонтов | Страница: 48

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

В «Вадиме» обращает на себя внимание еще одна особенность сюжета: завязка лермонтовского романа практически идентична завязке «Дубровского». «Дубровского» Лермонтов никак не мог читать — этот роман увидел свет лишь в конце 1841 года, когда в живых уже не было ни Пушкина, ни Лермонтова.

Ираклий Андроников находит любопытную разгадку ребуса. «Фабула лермонтовского романа, — пишет он, — поразительно совпадает в этой части с историей Владимира Дубровского… Но если даже допустить, что сходство это обусловлено традицией «разбойничьих» сюжетов, то завязка в обоих романах — история с борзой собакой и возобновившаяся затем старинная тяжба о землях — заставляет думать, что в основе их лежит какой-то общий источник.

Известно, что в рукопись «Дубровского» Пушкин просто вшил писарскую копию с подлинного дела козловского уездного суда «О неправильном владении поручиком Иваном Яковлевым сыном Муратовым имением, принадлежащим гвардии подполковнику Семену Петрову сыну Крюкову…». Право было на стороне Муратова, но документ, подтверждающий это право, сгорел. Суд не пожелал разобрать дело по существу и вынес решение в пользу Крюкова. Нежелание суда войти в суть дела объяснялось просто: Крюков был важный барин, богатый помещик, владелец трех тысяч душ, а у Муратова было только одно небольшое поместье… Пушкин… узнал об этом деле от П. В. Нащокина и через его поверенного, Д. В. Короткого, чиновника Опекунского совета, достал копию судебного решения».

Лермонтов, как доказывает Лндроников, мог знать об этой истории совершенно из другого источника. «В Петербурге Арсеньева постоянно посещала дом Лонгиновых… Мать М. Н. Лонгинова, Мария Александровна… была дочерью тамбовской помещицы Прасковьи Александровны Крюковой, с которой Елизавету Алексеевну Арсеньеву связывала старинная и крепкая дружба… Постоянно встречаясь и переписываясь с Крюковыми, Арсеньева, несомненно, знала от них подробности многолетней незаконной тяжбы их тамбовского соседа и, вероятно, родственника, подполковника Крюкова, с обедневшим Муратовым… Если же вспомнить свидетельство Меринского о том, что роман Лермонтова был основан «на истинном происшествии, по рассказам его бабушки», становится понятным казавшееся раньше необъяснимым совпадение в «Дубровском» и в «Вадиме»: завязка обоих романов восходит, таким образом, к одному и тому же источнику, о котором Пушкин знал от Нащокина и Короткого, а Лермонтов — через Крюковых, со слов бабки».

Пройдем, однако, с Вадимом по другим его перепутьям. В «Вадиме» доведена до крайности еще одна тема, мучившая персонажей ранних пьес Лермонтова — и, очевидно, какое-то время мучившая и его самого: любовь к сестре. Но если у Юрия Волина речь идет все-таки о кузине, то с Вадимом все обстоит гораздо хуже: Ольга — родная его сестра. «Чудна природа; далеко ли от брата до сестры? — а какое различие!.. эти ангельские черты, эта демонская наружность… Впрочем, разве ангел и демон произошли не от одного начала?»

«Друг мой» назвала Ольга Вадима в разговоре. Ольга проста и сердечна; «брат — это друг, данный самой природой»; конечно, она так легко и естественно назвала его «другом»! «Впервые существо земное так называло Вадима; он не мог разом обнять все это блаженство… Эти два слова так сильно врезались в его душу, что несколько дней спустя, когда он говорил с самим собою, то не мог удержаться, чтоб не сказать: друг мой… Если мне скажут, что нельзя любить сестру так пылко, вот мой ответ: любовь — везде любовь, то есть самозабвение, сумасшествие, назовите как вам угодно…»

Чем больше берет верх демоническая природа в Вадиме, тем преступней его страсть к сестре. Эта страсть даже не физическая; он желает обладать ею целиком, в первую очередь — ее душой, хранить ее для себя одного, — и уж меньше всего хочет видеть ее счастливой замужем за кем-то другим.

Диалоги Вадима с Ольгой все чаще напоминают диалоги Демона с Тамарой: испепеляющая страсть и отчаянный призыв: «Люби меня!»

Человеческая природа мешает Вадиму; она требует от него постоянного выбора — то, чем не обременен Демон. «С тех пор как я сделался нищим, — говорит он сестре, — какой-то бешеный демон поселился в меня, но он не имел влияния на поступки мои; он только терзал меня; воскрешая умершие надежды, жажду любви, — он странствовал со мною рядом по берегу мрачной пропасти, показывая мне целый рай в отдалении; но чтоб достигнуть рая, надобно было перешагнуть через бездну…»

Вот отличие Демона от Вадима: Демону не дано перешагнуть через бездну и достичь вожделенного рая; человек же в состоянии это сделать. Выбор, постоянное требование выбора. И постоянная мысль о достижимости блаженства.

Вадима мучают воспоминания об утраченном земном рае, о вполне человеческом счастье его погибшего детства. «Высокие качели и пруд, обсаженный ветлами…» — мечты Вадима о былом почти в точности совпадают с теми, которые подчас охватывали самого поэта:


Как часто, пестрою толпою окружен…

… Наружно погружась в их блеск и суету,

Ласкаю я в душе старинную мечту,

Погибших лет святые звуки…

… И вижу я себя ребенком; и кругом

Родные все места: высокий барский дом

И сад с разрушенной теплицей;

Зеленой сетью трав подернут спящий пруд…

Воспоминание о земном рае — о детской чистоте, о покое благополучного барского детства — проступают сквозь жизненную суету и мучают человека…

Лермонтов абсолютно точен в изображении того, что происходило в душе Вадима: демон, вселившись в человека, терзает его из зависти. Рай для падшего человека при определенных условиях достижим; рай для падшего духа не достижим ни при каких условиях; отсюда — зависть. Точен и Вадим в описании своих страданий и, главное, в определении природы этих страданий. Он еще не уступил демону совершенно, демон «не имел влияния на его поступки» — пока.

Все очевиднее, насколько был не прав Владимир Соловьев в его оценке «демонизма» Лермонтова. Лермонтов своего врага знал в лицо, изучил его досконально — ив любой миг готов был встретить и отразить атаку. Что бывает, когда человек соглашается со своим врагом, показано на примере Вадима. И удивительно, что все, кто обвиняет Лермонтова в сознательном «демонизме», не замечают этого мужества, этого ясного и прямого взгляда на зло. Не смея взглянуть на зло прямо, обвинители указывают все время на одно: «Лермонтов видит зло, он смеет анализировать зло; следовательно, он сам — зло!» Что можно сказать о подобной оценке Лермонтова, кроме — «это какой-то позор»?

Что же происходит в романе далее?

Мы присутствуем при эпизоде, когда г-н Палицын обнаруживает свои намерения касательно Ольги. В романе Вальтера Скотта уже одно это намерение сделалось бы сюжетообразующим (вспомним, например, как в «Айвенго» храмовник преследует Ребекку и что из этого выходит); но в «Вадиме» поползновения Палицына почти ничего не значат — они ничего не прибавляют к характеристике Бориса Петровича. Мы и так знали, что он избалован, самоуверен, развратен. Наталья Сергеевна тоже, в общем, не сердится — привыкла, что муж время от времени чудит. Это все в обыкновении эпохи.

Затем добавляется новый герой: приезжает «сынок» господ Палицыных — Юрий.