Варшава и женщина | Страница: 58

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Кшись, – позвала она, но Лесень ее не слышал – тонул.

Гинка присела рядом на кровать и, склонившись, обняла его.

…И провалилась.

Границ больше не существовало. Кто-то взял на себя дерзость отменить все естественные преграды между нею и этим незнакомым парнем. Гинка погрузилась в Лесеня, как в трясину, разрывая тяжестью своего естества слабое сопротивление кожи. При первом соприкосновении кровь ошеломленно отпрянула, и все в обоих телах возмутилось, вскипело, вздыбилось, превратилось в две огромных волны, грозящих друг другу пенной головой на круто изогнутой шее. Но поздно: кожа уже смешалась и срослась, образовав новый покров, и отступать из чужого тела было некуда. И одна кровь обрушилась в другую, погружая рассудок в бесконечное падение. Гинка словно бы летела вниз вместе с каждой клеткой своего тела, раздробленная на мириады частиц. Она ощущала каждую клетку, каждый внутренний орган, она слышала величественную музыку кроветока и восхищалась тем, как великолепно и гармонично устроено живое существо.

Навстречу ей неудержимым потоком мчалась чужая кровь, полная неприятелей, но теперь враги были бессильны: свежие силы мгновенно смяли и уничтожили их, и тотчас позабыли о них, поскольку им предстояло нечто куда более важное: срастание двоих в единое, бесплодное и прекрасное целое.

Одно сознание, ясное и восхищенное, властно вплескивалось в другое, больное и слабое, но поначалу становилось всего лишь частью общего бреда. В голове сумбур и сумятица – тесто, уминаемое сильными руками стряпухи. Незнакомые воспоминания втискиваются между своими собственными, привычные представления вдруг натыкаются на прямо противоположные. Нереально яркие образы, мучительно парадоксальные картины вспыхивают и почти тотчас гаснут, сменяя друг друга. Этот новый бред похож на бег пьяного по несущемуся поезду против движения: две разных качки, своя и чужая, два противоположных направления, мелькание картин сразу и в вагоне, и за окном: лица, деревья, стаканы, тропинки, столбы, баба с тюками…

Очень постепенно человек начинает брать верх над своим рассудком. Картинки утрачивают внеземную яркость и выпуклость, перестают устрашать пронзительной, заостренной непонятностью. Они делаются простыми и ясными – плоскими.

Никогда прежде не сталкивались эти два мира: мир мальчика из состоятельной семьи и мир девочки из бедного еврейского квартала. Теперь они сливались воедино.

Хуже всего приходилось довоенным воспоминаниям. Вдруг появилась бабушка Ядзя, вся в черном, с сухоньким личиком, с седенькими букольками. Лорнируя неряшливые пейсы Исхака Мейзеля, она недоуменно вопрошала:

– Qu'est ce que vous faites?

Человека колотило от смеха. Он трясся всем телом, судорожно хватаясь руками за края дивана, словно боялся, что его сдует ураганным ветром.

Когда родился Кшись, его маме было тридцать девять лет, отцу – сорок четыре, старшему брату Константину – шестнадцать, а бабушке – целая вечность. У них был свой дом в Мокотове, и сад, где росли узловатые темные деревья, мощные сорняки и немного цветов на косматой клумбе. Дольше всех продержались в войне против бурьяна флоксы.

Кшись рос ласковым и тихим. Он был религиозен, как все Лесени. Бог представлялся ему кем-то вроде старшего брата Кастуся, только еще могущественнее. Другие мальчишки знали, что у Лесеня есть старший брат. И хотя Кастусь ни разу никому даже не пригрозил, одно только его существование значительно облегчало жизнь братишке. Кшись много читал и любил всех людей, хорошие книги, Пречистую Деву, классическую музыку, больших собак, а из птиц – воробьев.

Отец и мать погибли вместе с домом и садом. Брат Кастусь пропал в сентябрьской каше – Кшись не имел о нем с тех пор никаких известий.

Гинкины мысли, чувства и представления о жизни были для Лесеня почти непереносимы. В туго накрахмаленном быту родительского дома почти никогда не звучало, например, слово «кровь». Разве что в духовно-нравственном смысле: «Помни, что в наших жилах течет древняя дворянская кровь». А в мире Гинки, где, несмотря на бесконечную стирку и гирлянды непросыхающего белья, всегда пахло затхлым тряпьем, это слово было постоянно на слуху. То у сестер, теток, матери или самой Гинки месячные крови. То в приблизительно-кошерное варево попала кровь из говядины, и стоит ужасный крик: кто недоглядел, кто испортил обед, из-за кого все псу под хвост? То в яичном желтке обнаружится капелька крови, и мать, брезгливо скривив на сторону лицо, выплескивает его в помойку.

Гинка росла сорванцом. У нее тоже был старший брат, но этот брат никогда не вступался за нее, наоборот – таскал за тонкие черные косички и отбирал сладости, поэтому они постоянно дрались. Она дралась и позднее, когда превратилась в миниатюрную девушку. Ее трогательно беззащитный вид часто вызывал у мужчин желание предлагать свои услуги в качестве защитника. Отказ мгновенно превращал покровителя в насильника, и вот тут-то случались разбитые носы, расквашенные губы, заплывшие глаза и даже один раз выбитый зуб. Впрочем, Гинка на свой счет не обольщалась: она побеждала исключительно благодаря фактору неожиданности. Нанеся удар, она тотчас обращалась в бегство. При следующей встрече кавалер обычно делал вид, что они едва знакомы.

Гинка всю жизнь с боями и страшными потерями прорывалась туда, где Лесень просто и безмятежно родился. Прочитанные Кшисем книги вдруг захламили ее память, так что она даже перепугалась: кто все эти странные люди, почему их так много? Впрочем, кое-что читала и она, и долго кружили друг против друга два совершенно разных Кожаных Чулка, тщетно пытаясь слиться в единый образ.

Все это кипело и бурлило, словно реактивы в пробирке, но вот настало время, когда кипение прекратилось, и раствор сделался прозрачным: реакция завершена. Новый человек сумел принять в себе и полное согласие с миром, и непрерывный бунт против мира, и приветливую готовность довериться первому встречному, и настороженную готовность дать оплеуху в любой момент. Все противоположности вдруг пришли в согласие и перестали терзать рассудок.

– Кто я? – тихо спросил сам себя человек, лежавший на диване. Тут он обнаружил, что у него болят челюсти, – должно быть, сильно стискивал зубы и сам этого не заметил. – Кто я?

Он прислушался к звуку своего нового голоса: высокий юношеский голос, чуть глуховатый, но приятный. Провел руками по своему телу. Привычно-непривычно ощутил под ладонью прикосновение женской груди – небольшой, как была у Гинки. Рука заскользила дальше, по бедру. Замерла.

– А вдруг?.. – сказал он сам себе, посмеиваясь мелко и чуть дрожа. Затем коснулся паха. – Да! – крикнул он во весь голос. – Да! Душой и телом! Ко-щунст-вен-ный уро-дец!

Он подскочил на диване, рухнул на спину и, запрокинув голову назад, так что в вытаращенных глазах запрыгало отражение окна – скошенный светящийся прямоугольник – захохотал. Он хохотал, и рыдал, и икал, пока не осип, а потом заснул мертвым сном, раскрыв во сне рот и громко храпя.

* * *

Вечером пришел Ярослав. Принес еду: чай в газетном кульке, хлеб и кусочек липкой коричневой колбасы. Открыл своим ключом, тихо пробрался в комнату и вдруг от ужаса у него в животе как будто образовался целый лифт… и тотчас ухнул вниз, обрывая тросы, этажей так на десять – у-у-у!..