Тир поднялся перед отступающими франками как величавая твердь, вдвинутая в море и поднятая к небу стенами и башнями. Пригороды, прижатые к городской стене, хоть и велики, но лишены садов – все продовольствие ввозится в Тир из десятка деревень, расположенных поблизости на склонах гор.
Вошли через ворота, обращенные к долине, и, миновав длинную полосу укреплений, оказались в самом городе, богатом, воинственном, многолюдном; и сеньор Джауфре сразу начал просить своего человека Рено устроить от лица князя Блаи так, чтобы ему самому и всем его людям попасть на какой-нибудь корабль и таким образом как можно скорее добраться до Триполи. «Ибо один только Нивард Басурман сумеет возвратить меня к жизни».
Он даже отказался устроиться в городе на ночлег, так сильно душа его рвалась обратно в Триполи. И Рено при содействии опытного Жеана Ле Раля и не без поддержки тугого кошелька вскоре отыскал в гавани такой корабль, так что уже к вечеру сеньора Джауфре перенесли в удобный шатер, натянутый на корме небольшого суденышка, имевшего прямой парус и семь пар весел.
Миновали две сторожевые башни, охраняющие вход в тирскую гавань, и вот уже полетели мимо, как в быстром сне, сияющие цепи гор и великие города и замки, а спустя четыре или пять часов показались укрепления Триполи, и пилигримов приняла прежняя гавань, где все уже было знакомым и почти родным.
А затем позади остались и гавань, облитая сверканием расплавленного солнца, и портовые постройки, и сады, отделяющие портовый пригород от великолепного города Триполи, и снова взирает на паломников городская цитадель Мон-Пелерин, где во дворце, окруженная веселой роскошью, живет молодая графиня Мелисента.
* * *
Для чести и для продления рода существует брак; для грубых плотских удовольствий, без которых начинает болеть тело, – разврат. Но для высокой потребности души расти и бесконечно расширяться создана Любовь, чье возникновение, существование и бессмертие навсегда останутся для человека тайной.
Джауфре Рюдель думал о графине, и каждое мгновение, отданное этим мыслям, приближало его к источнику блаженства и переполняло стихами, которые теперь сами собою непрерывным потоком лились в его рассудок, облекаясь в рифмы как в брачный наряд.
«Молись о Мелюзине, Джауфре! Молись и о себе самом!» О чем говорила крылатая змея из поднебесья? Предрекала ли она встречу и соединение их имен или же остерегала от гибели?
Нивард Басурман состарился и иссох, и сделался похож на кокон, внутри которого давно погибла и истлела гусеница, но он отнюдь не утратил своей мудрости и опыта и даже нашел в себе силы продиктовать начало трактата «Великой милостию Господа исцеление больных посредством разных способов, устроенных Господом из жалости и сострадания, изученное Нивардом, прозванием Басурман». Писец, обученный скорому письму, так и хлестал пером по выскобленному пергаменту, а по его неподвижному лицу крупными каплями катился пот. Разнообразнейшие познания Ниварда в медицине тонули в многословных рассуждениях богословского характера; к тому же мудрец углублял их обширной и непримиримой полемикой с различными другими врачевателями, которых он знавал на протяжении своей многотрудной жизни.
Но все эти ученые труды были немедленно прерваны, когда в Мон-Пелерин доставили сеньора Джауфре. Нивард забегал, захлопотал, изругал походного лекаря коновалом и пустоголовым, затряс седыми волосами, потребовал горячей воды, и того, и этого. Сеньора Джауфре разместили на мягкой постели, умыли розовой водой, перевязали его раны чистыми льняными тканями и принялись, по указанию Ниварда, потчевать целебными снадобьями, из которых наиболее приятными, несомненно, являлись густой сироп из тростникового сахара и розовый мармелад, а наименее приятным – сваренные живьем гадюки с фигами и солью.
Джауфре Рюдель не заметил, когда графиня оказалась рядом. Нивард дремал в углу, почти неразличимый в кресле, и более всего напоминал груду старого тряпья. Печаль об участи брата делала Мелисенту еще более юной. Теперь красота ее не сияла, подобно победоносному солнцу, но тихо лучилась, как лесной ручеек в погожий день среди зеленой листвы. Она молча стояла возле окна и смотрела на сеньора Джауфре.
Он проснулся и сказал:
– Не уходите… Сядьте рядом, прошу вас! Уделите мне время.
Она охотно исполнила его просьбу и уселась на кровать.
– Удобно ли вас устроили, мессир? – спросила графиня.
– Благодарю вас. Мне хорошо.
Они замолчали. Сеньор Джауфре смотрел на ее нежное лицо, а стихи, рождавшиеся у него в груди и голове, вдруг переполнили все его естество. Ему показалось, что два или три стихотворения рвутся на волю одновременно, перепутываясь рифмами и сплетаясь строфами, точно змеи в клубке. Желая положить этому конец, он сказал:
– В Пуатье мы были немало наслышаны о вашей красоте и добродетели, моя госпожа.
Она потупила глаза, разглядывая расшитый подол своего верхнего платья.
Сеньор Джауфре вздохнул, чувствуя, как по рукам, прежде немевшим от холода, разливается тепло. Он хотел бы рассказать ей, как много лет назад над ним насмеялась злая красавица и навсегда отвратила от земной любви и простых ее радостей; как постепенно овладевала им Дальняя Любовь и в конце концов привела в эту крепость, на эту постель; как счастлив он теперь, когда наполнил ладони песком, по которому ступали ноги Спасителя, и напоил свое сердце целительной жалостью. Но все это было слишком трудно рассказывать, не прибегая к тем стихам, что роились сейчас у него в голове.
Так, в молчании, шло время. Мелисента сидела неподвижно, позволяя себя обожать – спокойно и издали, несмотря на внешнюю близость, – а сеньор Джауфре вдруг понял, что сбылось все, что выше уже не вознесет его Господь и, следовательно, больше не имеет никакого значения, исцелится он от этой раны или уйдет из-за нее в могилу, поскольку душа, достигшая наибольшего своего расширения, переходит, точно яблоко из ладони в ладонь, прямо в Божьи руки.
21 июля 1944 года
Соседка Воеводских пани Ирена пришла к ним и сказала, что ничего не сумела достать. Ни крупы, ни тем более консервов. Она плюхнулась в кресло, недовольно отдуваясь и обмахиваясь платком, и Ясь вдруг поразился тому, как быстро пани Ирена превратилась из интеллигентной пожилой дамы в грузную неопрятную старуху с толстой складкой на вечно озабоченном лбу. Некогда безмятежный, не отягощенный мыслью взор, теперь постоянно ерзал, высматривая то врагов, то добычу. Взбитая, как безе, воздушная седина сделалась серой, отяжелела, ощетинилась под вечно выскакивающими шпильками.
Услыхав о провале пани Ирены, мама искренне огорчилась. Зачем-то сказала:
– Как же теперь быть – у нас даже крупа, кажется, закончилась…
– Не знаю, голубчик, как вам быть, – неприязненно проговорила пани Ирена. – Немец чрезвычайно растревожен, склады эвакуируют. Только-только жизнь наладилась… – И она осуждающе вздохнула, всколыхнувшись под платьем.