Крестник Глебова обладал удивительной способностью к общению. Случаются такие люди, которых понимают все, всегда, везде, при любых обстоятельствах. Каким-то хитрым способом они умеют донести свою мысль до окружающих. Размахивая руками, пользуясь интонацией, выражением лица — и в наибольшей степени силой внушения. Они как бы вступают в разговор всем своим естеством, и смысл произносимых слов становится в такой беседе самым последним делом.
Ливонец понял, о чем толкует русский. Сдвинул брови, показал рукой в сторону стен, что-то пророкотал.
Иона закивал.
Они «поговорили» некоторое время, после чего Иона разжился хлебом, расстался с пуговицей и ушел, а ливонец наглухо заколотил единственное окно своего дома. Он понимал, что вслед за первым сообразительным русским к нему могут явиться и другие.
* * *
Вышло так, что прав оказался безродный парнишка, находившийся в услужении у малозначительного дворянина Глебова; а сиятельный князь Иван Мстиславский, спесивый и знатный, ошибался. Русские войска на помощь осажденному Тарвасту не спешили.
Причина этого пагубного промедления крылась не в предательстве, как предполагал Иона, а в гордости. Естественно, об осаде Тарваста на Москве узнали быстро и начали собирать войско. И вот тут-то пошли нестроения и несогласия. Бояре не хотели друг друга слушаться и все считались старшинством. Государь же, казнивший своих вельмож за нескромное слово, за косой взгляд и даже за великодушие и храбрость, — как поступил он с Адашевым, — снисходил к старому обычаю местничества.
Обычно удавалось прийти к приемлемому решению и подчинить одних другим без особенных потерь для дела и ущерба для гордости старинных боярских родов, но перед походом на Тарваст дело замялось.
В конце концов, даже царь, привычный к раздорам и взаимным упрекам между своими людьми, взорвался.
— Да что это делается! — закричал он. — С кем кого ни пошлют на дело, всякий разместничается!
И назначены были командовать войсками, отправляемые в Литву против поляков, Петр Серебряный и князь Василий Глинский, брат покойной матери государя.
Двигались они медленно, цепляясь по пути к каждому ливонскому селению, которое только им попадалось.
Обозы русского войска тяжелели, вязли колеса телег в лесной рыхлой почве, тонули перегруженные лошади в болотах.
Тарваст еще держался, но об этом знатнейшие бояре пока что не думали. Они искали в этом походе славы для себя и богатства для своих сундуков — и обретали все это в изобилии.
* * *
— Поешь, — упрашивал Иона Севастьяна. — Куда ты, такой дохлый, пойдешь.
— Это твое, — ворчал Севастьян, отводя глаза от последнего куска. — Я свое уже съел.
— Сам подумай, — говорил Иона, — я ведь из пищали палить буду, мне особой силы не надо, чтобы на крючок надавить. А тебе мечом биться или копьем, что под руку попадет.
Они сидели над этим куском и лениво препирались уже полчаса. Времени у них было очень много.
Удивительно, как растягивается время, когда человек уже обречен, и дел у него никаких не осталось! Сиди себе на лавке и перебирай в памяти знакомые вещи, былые дела, любимые лица, имена, слова… Все утрачивает плотскость, осязаемость, становится как бы нематериальным — и принадлежит отныне исключительно тебе. И сам человек как будто утрачивает тело и начинает ощущать себя исключительно душой, блуждающей вольно по закоулкам воспоминаний, проникающей в любые края, пронзающей пространство и время по собственному по хотению.
Смерть не всегда похищает душу из тела внезапно; иногда она приходит, как гость, и подолгу сидит в углу в ожидании, пока человек наиграется образами собственной памяти.
Так вышло и сейчас. Осада ощутимо подползала к своему неизбежному концу, и ясно становилось, что Тарваст не сегодня-завтра сдадут. Голод нагло шлялся по пустым улицам города. Люди перестали ходить — теперь они шмыгали или ползли, держась за стену. Ввалившиеся глаза оборачивались в сторону Севастьяна, куда бы он ни пошел, и провожали его долгими укоризненными взорами. Он ежился, дергал лопатками.
Хозяин дома, где стоял Глебов со своим оруженосцем, куда-то запропал. Не видно было и хозяйки. Осталась ли в доме дочь — можно было только гадать. Обыскивать все, от подвалов до чердака, Глебов не стал. Побрезговал.
— Если они ушли, так все вместе, — объявил он Ионе, когда тот высказал некоторые опасения. — Заниматься еще и их участью мне недосуг.
— А если они померли? — возражал Иона.
— Как ты себе это представляешь? — вспыхнул Глебов. — Мы с тобой обыскиваем дом, находим заколоченную комнату, в нёй — девицу, ни бельмеса по-русски не понимающую и наполовину утратившую рассудок! Так?
Иона отвел глаза.
— Затем мы ее умываем, кормим, отдаем ей наш последний хлеб, вешаем себе на шею латгалльскую дурочку и в таком замечательном виде сидим и ждем, пока Радзивилл ворвется в ворота крепости. Так?
Иона потупил взор, лишь бы не встречаться с бешено горящими глазами Севастьяна.
— Превосходно! И после всего мы, угодив в плен вместе с означенной дурочкой, становимся предметом торга! Царь охотно даст за нас золото и серебро, чтобы избавить от позора и казнить на Москве, по-домашнему…
— А что ты предлагаешь?
— Я одно знаю: в плен не сдамся, — твердо сказал Севастьян. — О царе сейчас разное начали говорить, но одно понятно: мне он такого не простит.
— А чем ты особенный? — удивился Иона.
— Был бы особенный — может, и простил бы, — вздохнул Глебов. — В том-то и дело, что самый я обыкновенный…
Тем не менее дом они обыскали. Обстукали каждую стену. Все равно ведь заняться нечем. Но ни следа хозяев не обнаружили. Те сбежали или умерли где-то. Нашли и потайную комнату — она действительно была заколочена. Однако детских скелетиков и девичьих трупиков там не обнаружилось, к великому облегчению обоих друзей. Просто небольшая опрятная комнатка, где действительно прежде жила девушка. Осталось несколько ее платьев.
— Странный покрой, — заметил Иона, не преминув взять их в руки и рассмотреть со всех сторон.
— Чем же он странный? — удивился Глебов, глянув на платья лишь мельком.
— Погляди, как сделан лиф, — указал Иона.
— Охота тебе, Иона, девичьи тряпки рассматривать! — с досадой молвил Севастьян, отворачиваясь, но оруженосец настойчиво ткнул ему платьем почти в самое лицо.
— Ты глянь, Севастьянушка, а потом уже меня брани!
— Ну, — сказал Севастьян, хмурясь.
Трогать женские вещи казалось для него чем-то предосудительным. Посягающим на целомудрие его души.
Севастьян видел одежду своей сестры Настасьи. Здешние девицы носили совсем другое платье, со шнурованным лифом. Это обыкновение Севастьяну не нравилось.