— Насколько мне известно, — произнес я, — никаких подтасовок во время казни не происходило. „Яша“ был привязан к земле по-настоящему и действительно ожидал, пока прикатится колючий шар. И то, что шар так и не прикатился, означало, вероятно, волю местных богов или нечто подобное… во что они там верят… Может быть, перст Провидения, — прибавил я, памятуя „сотворение мира за шесть дней“, которое так волновало моих сотрудников.
— Как же, перст Провидения! — фыркнул Хмырин. — Если только Провидение похоже на Сократыча.
— Сократыч находился рядом со мной, — напомнил я. — У него железное алиби.
— За Сократычем, за этим карбонарием, я давно уже веду наблюдение, — сказал Хмырин страстно. — Он ведь против вас злоумышляет. Только прикидывается дураком, а сам затевает… ох, затевает! Он и язык ихний для того выучил. Перед вами показывает, будто едва пару слов разбирает, а на деле бойко цокает и свистит не хуже этих, красномордых! Ну вот, значит, слежу я за ним, а он к этим-то, к красномордым отправился. И там соловьем поет. А они слушают. Потом вдруг давай себя по ушам хлопать. Это у них так веселье отображается.
— Знаю, — сказал я. — Говорите ясней. Я не та барышня, которая за вас диссертацию будет писать.
— Пока вы с Сократычем ожидали свершения справедливости над „Яшей“, я ходил по округе, — сказал Хмырин. — Ноги все истоптал. Пески, сволочь, засасывает. Вот тут все болит. — Он показал на свои ляжки. — И что вижу? — Хмырин выдержал паузу, а потом захихикал. — По всей округе красномордые ходят с большими палками и отгоняют колючие шары. Чтобы ни один, значит, до места казни не докатился!
— Умно, — сказал я.
— Умно? — взъелся Хмырин. — Да это Сократыч, небось, все придумал. То-то они веселились, уроды.
— Хмырин, — сказал я, — я благодарю вас за сведения. Не сообщайте их больше никому. Если Сократыч и поступил так, как вы указываете, то сделал он это исключительно по добросердечию. Русский мужик весьма добросердечен, особенно по отношению к иноземцам. По отношению к соотечественникам он бывает таковым не всегда. Поэтому держите рот на запоре.
Хмырин объявил, что так и поступит. Я расспросил его о будущей диссертации, он принялся излагать мне свою очередную довольно дикую теорию, которую я, не будучи сострадательной барышней, не понял вовсе и только кивал время от времени, пока меня не начало клонить в сон. Тогда я извинился и объяснил дело усталостью, а Хмырин сразу же удалился…»
Как всякий старый морской волк, кухарка моя, достойная Платонида Андреевна, обладала множеством дурных привычек. Она не только не стремилась от них избавиться, но превращала их в своего рода предмет особой гордости и охотно выставляла напоказ. Об одной я уже упоминал: она беспрестанно курила и повсюду сыпала пеплом. В другие я до поры не вникал и сделался свидетелем их лишь благодаря случайности.
Из-за густой атмосферы кухня была единственным местом в доме, куда не входила моя горничная, трудолюбивая Макрина. Она страдала аллергией или родом астмы, почему и пользовалась при уборке всегда только влажными тряпицами: поднятая в воздух пыль могла вызвать у нее беспрестанное чихание, которое завершалось порой даже кровотечением из носа.
Ненависть к любого сорта грязи и беспорядку превращала Макрину в идеал горничной; основным недостатком «честной вдовы» я считал сокрушительное добронравие. Макрина исключительно ловко подмечала у окружающих малейшие зачатки нравственной неблагонадежности и никогда не могла о них умолчать. Поскольку тревожить господ подобными разговорами Макрина считала дурным тоном, то свою тягу к восстановлению поврежденной добродетели она удовлетворяла в долгих беседах с соседской прислугой, молочницей и знакомыми продавщицами из магазинов. На языке грубой обыденности это называлось «разносить сплетни».
Как я уже указывал, именно по этой причине Витольд счел необходимым удалить Макрину из дома, едва лишь у нас появился больной фольд. Дней через пять вся мебель покрылась толстым слоем пыли, мусор на полу стал заметен даже мне, человеку крайне нетребовательному, и необходимость в доме Макрины сделалась вопиющей.
Я думал о скором возвращении Макрины из пансионата со смешанным чувством: с одной стороны, я испытывал облегчение, с другой — меня глодала тревога.
Однако ж Витольд и здесь проявил себя мудрецом и стратегом и законодательно закрепил самовольное переселение фольда на кухню. Естественное сопротивление Планиды Андреевны Витольд сломил обещанием десяти рублей и «того хорошенького бархатного альбомчика» из коллекции Кузьмы Кузьмича, на который кухарка давно уже точила зубы.
Таким образом, Макрина была без помех водворена обратно в «Осинки».
Входя ко мне поутру с кофейником, Макрина прочувствованно молвила:
— Ой, Трофим Васильевич, ой, голубчик, до чего же дом довели изверги!.. Это я не про вас, а вообще… — прибавила она, спохватившись. — Вы у нас ведь сущий голубчик… Я ж ничего такого не говорю, чтоб осуждать, не подумайте. Человеку свойственно пачкать. В падшей его натуре заложено. Бороться с этим — все равно как с Божьими установлениями. Мы ведь как на белом свете живем, Трофим Васильевич?
— Как? — заинтересовался я.
— Грешим да каемся, Трофим Васильевич, родненький, грешим да каемся! — сказала Макрина, наливая мне кофе в любимую дядину чашку, высокую, с рисунком гавайской пальмы. — Никак иначе у нас и не выходит. Потому и работа моя в доме — бесконечная. Я ведь не жалуюсь, Трофим Васильевич, отец родной, напротив, всем довольна, включая жалованье. А только вся душенька чистой кровью изболелась у меня… Мне и отдых-то был не в радость, потому что я ведь предвидела. Гуляю по «Ясной зорьке» и все об «Осинках» думаю… Как вы тут без меня, голубчик, Трофим Васильевич! Изверги, не следят за домом, только пачкать умеют. Мужчины — они хоть бы и ума у них была палата, а все-таки все грязуны и пачкули. Взять Витольда Александровича, — разоткровенничалась Макрина (раньше она себе такого не позволяла, но я слушал с интересом). — До чего же мужчина умный и образованный! У меня порой аж к горлу подкатывает, когда его слушаю. Знаете, вот как на карусели если долго кататься — тошнить начинает, и тут же страх, и восторги? Вот эдак и во время бесед с Витольдом Александровичем. Очень умный мужчина! Про что только не растолкует… Как-то раз, он в настроении был, рассказывал мне и КлавдИи про белый цвет.
— Какой еще белый цвет? — не понял я.
— Растет тут у нас по склонам белый цвет, — пояснила Макрина. — Схожий на колокольчик. Мы так его и называли — мол, колокольчики. Витольд Александрович нас на смех-то и поднял. «Какой же это, — говорит, — колокольчик, когда это…» И названье сказал на латинском языке. «И близко ничего к колокольчику нет, — говорит. — А цвет этот здесь произрастает еще с каменного веку. Прямо на этом самом месте. — И ногой топнул, обрызгал даже себе штанину. — И при том, — говорит, — в каменном-то веке он был размером с дерево, такой вот огромный, ну а после, конечно, выродился и сильно умалился, так что ростом стал с цветочек. А все-таки это бывшее дерево…» Мы с КлавдИей прямо рты поразевали. Он, видя наше изумление, и про каменный век нам тут многое рассказал… Времена, говорит, были тогда такие, что все кругом было каменное, а христианских церквей еще вовсе не строили. А белый цвет все-таки тогда произрастал на наших склонах… Я с той поры все гляжу на эти цветочки и думаю… Представляется мне, как люди-то жили, бедные, если у них все было каменное, и одежда, и посуда, и мебель вся… — Она всхлипнула. — У меня уж сегодня дважды кровь носом шла, столько пыли… Я Планиду-то нашу спрашиваю, почему она за домом не смотрит, да с Планидой ведь разговаривать невозможно! От табачного дыма у меня слезы потоками текут. А она знай хохочет, сущая Иродиада.