Метро 2034 | Страница: 36

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

В этом месте Гомер оторвал взгляд от букв и невидяще уставился в пространство. Кабель перерезан, допустим. Почему же тогда не возвратились на Севастопольскую?

«Хуже. Пока проявится — проходит неделя. А вдруг больше? Потом до смерти — еще неделя-две. Неизвестно, кто болен, кто здоров. Ничего не помогает. Лекарства нет. Смертность сто процентов». День спустя связист сделал еще одну запись, уже знакомую Гомеру: «На Тульской хаос. Выхода в метро нет, Ганза блокирует. Домой нельзя», а через страницу продолжил: «Здоровые стреляли в больных, особенно агрессивных. Сделали загон для зараженных… Сопротивляются, просятся наружу», и после коротко, страшно: «Грызут друг друга…».

Связист тоже был перепуган, но железная дисциплина в отряде мешала страху перерасти в панику. Даже в очаге эпидемии смертельной лихорадки севастопольская бригада оставалась севастопольской бригадой… «Взяли ситуацию под контроль, станцию оцепили, назначили коменданта», — читал Гомер. «Наши все в порядке, но слишком мало времени прошло».

Поисковый отряд, отправленный с Севастопольской, благополучно достиг Тульской — и, конечно, тоже застрял на ней. «Приняли решение задержаться здесь, пока не пройдет инкубационный период, чтобы не подвергать опасности… Или навсегда», — обреченно писал связист. «Положение безвыходное. Помощи ждать неоткуда. Запросив Севастопольскую, приговорим своих же. Остается терпеть… Сколько?»

Значит, таинственный дозор у гермоворот на Тульской был выставлен севастопольцами? Их голоса неслучайно показались Гомеру знакомыми: дежурство несли люди, с которыми за несколько дней до того он оборонял от упырей чертановское направление! Добровольно отказавшись от возвращения, они надеялись уберечь от заражения родную станцию…

«Чаще всего от человека к человеку, но, видно, есть и в воздухе. У кого-то вроде бы иммунитет.

Началось пару недель назад, многие не заболели… Но мертвых все больше. Живем в морге», — строчил связист. «Кто подохнет следующим?» — вдруг срывался он в истерический визг. Брал себя в руки и продолжал ровно: «Надо что-то делать. Предупредить. Хочу пойти добровольцем. Не до Севастопольской — найти место, где поврежден кабель. Дозвониться, надо дозвониться».

Прошли еще сутки, заполненные невидимой борьбой с командиром каравана, неслышными спорами с другими бойцами и растущим отчаянием. Все то, что связист старался донести до них, он, собравшись, излагал в своем дневнике. «Не понимают, как это выглядит с Севастопольской! Уже неделю как в блокаде. Вышлют новую тройку, которая тоже не сможет вернуться. Потом отправят большую штурмовую бригаду. Объявят мобилизацию. Все, кто придет на Тульскую, в зоне риска. Кто-то заразится, сбежит домой. Все, конец. Надо предотвратить штурм! Не понимают…»

Еще одна попытка достучаться до начальства — бесплодная, как и все предыдущие…«Не отпускают… Сошли с ума. Если не я, то кто? Надо бежать».

«Сделал вид, что успокоился, что согласен ждать, — телеграфировал он через день. — Вышел на дежурство к гермозатворам. Крикнул, что найду обрыв кабеля, побежал. Выстрелили мне в спину. Застряла пуля».

Гомер перелистнул.

«Не для себя. Для Наташи, для Сережки. Сам и не думал спастись. Пусть они живут. Сережка чтобы…», — тут перо прыгало в ослабшей руке; может быть, он добавил это уже позднее, потому что кончилось место или потому что уже было все равно, куда писать. Потом нарушенная хронология восстанавливалась: «Через Нагорную пропустили, спасибо. Сил больше нет. Иду, иду. Обморок. Сколько проспал? Не знаю. В легком кровь? От пули или заболел? Не…», — кривая букв распрямлялась в скользящую линию как энцефалограмма умирающего. Но потом он все-таки приходил в себя и заканчивал: «…не могу найти повреждение».

«Нахимовский. Дошел. Знаю, где телефон. Буду предупредить… что нельзя! Спасти… Жена скучаю», — все более бессвязно вместе с алыми сгустками выплескивал он на бумагу. «Дозвонился. Услышали? Скоро умру. Странно. Усну. Патронов нет. Хочу уснуть раньше, чем эти… Стоят вокруг, ждут. Я еще живой, уйди».

Финал дневника был, кажется, заготовлен заранее, вписан торжественным прямым почерком: призыв не штурмовать Тульскую и имя того, кто отдал свою жизнь, чтобы этого не произошло.

Но Гомер чувствовал: последним, что успел вывести связист перед тем, как его сигнал угас навсегда, было: «Я еще живой, уйди».

* * *

Двух жмущихся к огню людей облепила тяжелая тишина. Гомер больше не пытался растормошить девчонку. Молча ворошил палкой золу в костре, где трудно, как еретик, умирал промокший блокнот, и пережидал бурю, бушевавшую у него внутри.

Судьба насмехалась над ним. Как он стремился разгадать тайну Тульской! Как гордился, обнаружив дневник, и кичился тем, что в одиночку приблизился к тому, чтобы распутать все узлы в этой истории… И что же? Теперь, когда ответ на все вопросы был у него в руках, он проклинал себя за свое любопытство.

Да, он дышал через респиратор, когда подобрал дневник на Нахимовском, и сейчас он тоже был в костюме полной защиты. Но ведь никто не знал, как именно передается болезнь!

Каким он был дураком, когда стращал себя тем, что ему осталось не так уж много! Да, это его подгоняло, помогало побороть лень и преодолеть страх. Но смерть своевольна и не любит тех, кто пытается ей помыкать. И вот дневник назначал ему уже определенный срок: несколько недель от дня заражения до гибели. Пусть даже целый месяц! Как много ему нужно было успеть за эти жалкие тридцать дней…

Что делать? Признаться своим спутникам, что болен, и уйти подыхать на Коломенскую — не от хвори, так от голода и облучения? Но если страшную болезнь уже вынашивает он, то и Хантер, и девушка, с которыми он делил воздух, наверняка уже заражены. Особенно бригадир — у Тульской он говорил с дозорными из оцепления, подойдя к ним совсем близко.

Или понадеяться на то, что болезнь минует его, затаиться и выжидать? Разумеется, не просто так, а чтобы продолжить путешествие с Хантером. Чтобы подхвативший старика вихрь событий не отпускал его, и он мог продолжать черпать в них вдохновение.

Ведь если, распечатав проклятый дневник, Николай Иванович, престарелый, бесполезный и бездарный житель Севастопольской, бывший помощник машиниста, придавленная притяжением к земле гусеница, умирал, то Гомер, летописец и мифотворец, яркой бабочкой-однодневкой только появлялся на свет. Быть может, ему была ниспослана трагедия, достойная пера великих, и теперь лишь от него зависело, сможет ли он воплотить ее на бумаге в те тридцать дней, которые были ему на это отведены.