Загадка да Винчи, или В начале было тело | Страница: 10

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я был счастлив, оттого что он назвал меня по имени. Это было острое удовольствие, подобное тому, которое я испытывал в детстве, когда мать ласкала меня, тихо повторяя мое имя, как будто этим убеждала себя, что я принадлежу ей, потому что она владеет моим именем.

Не так же ли действует поэзия?

А.: Но, учитель, вы ведь всегда насмехались над ней и высмеивали поэтов.

С.: И верно поступали.

Да, конечно, но я допускаю, что бывает и хорошая поэзия, точнее, что существует некий абсолютный дух поэзии. Произносить определенным образом имена вещей, людей, возможно, означает создавать их вновь, оживлять их, множить жизнь.

В.: Но ведь для этого есть живопись.

Да, но я не знаю, как иначе объяснить то волнение, которое я испытывал. Леонардо, — повторил Франсуа, а Леонардо — это был я, тогда, в ту секунду, мое тело и душа в нем, без прошлого и будущего, я был жив звуком, стучавшим мне в виски.

Я сказал, что до этого никогда не видел поэтов.

Фирмино мне сказал, что вы поэт, синьор.

Впредь можешь называть меня просто Франсуа, если хочешь.

Он хотел добавить что-то еще, но я перебил его:

Ваше одеяние не соответствует вашему роду занятий, и вы, конечно, носите его, чтобы оставаться инкогнито. Но ваш… — …голос — чуть не сказал я, но вовремя спохватился: — …но весь ваш облик является воплощением самой поэзии.

В.: Не покривили ли вы душой, сказав ему это?

Думаю, я был искренен. Но слушайте дальше. Улыбнувшись, он ответил:

Если стихи — это признания святых душ, панегирики королям и государям, а также вздохи любви, то я не поэт. Но не путай поэта с поэзией. Поэзия — шлюха.

С.: Шлюха?

Да-да, шлюха, алчная и задорная, но, поверь мне, неревнивая. А поэт — человек не лучше других, а подчас и хуже многих. Смотри-ка, я истекаю кровью, как зарезанный теленок, хотя, в отличие от него, во мне больше вина, чем крови.

Я слегка коснулся его своей чистой рукой. Я погладил его по лбу и щеке. В розовом свете огня контуры его лица казались мне менее четкими, чем прежде.

Я посмотрел в камин, и меня заворожили языки пламени, которые тянулись вверх и разбивались о темноту. Я не знаю, о чем задумался Франсуа, но из его глаз потекли слезы.

Чтобы не расплакаться самому, я стал искать себе занятие. Нашел таз, наполнил его водой и вымыл руки Франсуа, который не сопротивлялся мне, оставаясь по-прежнему задумчивым. Его живот был опоясан тряпкой, слипшейся и насквозь пропитанной кровью. Я хотел снять ее, чтобы промыть рану, но Франсуа знаком дал мне понять, что запрещает делать это.

Я подошел к окну — которое, должно быть, давно не открывали, — чтобы выплеснуть воду, и, пока я смотрел, как тяжело и монотонно текут с небес струи дождя, до моего уха донесся шепот, похожий на молитву. И вскоре я расслышал слова.


Рожден я не от серафима

В венце из звезд, слепящем взоры.

Мертв мой родитель досточтимый,

И прах его истлеет скоро.

А мать уже настолько хвора,

Что не протянет даже год,

Да я и сам, ее опора,

С сей жизнью распрощусь вот-вот.


Я знаю: нищих и богатых,

Сановников и мужиков,

Скупцов и мотов тороватых,

Прелатов и еретиков,

Философов и дураков,

Дам знатных, чей красив наряд,

И жалких шлюх из кабаков —

Смерть скашивает всех подряд.

Я стоял, закрыв глаза, и слушал. Последние строки проговорили два голоса.

Это вернулся Фирмино. Он поставил на пол две сумки и бурдюк с вином. За ним вошла глухонемая Бланш. Она несла кастрюлю, от которой шел пар, тарелки и буханки хлеба. Ее блуждающий, беспокойный взгляд остановился на Франсуа, на окровавленной повязке у него на животе. Он подозвал ее к себе и протянул ей монету.

Стоило видеть ее в эту минуту: она много раз поклонилась, мыча в знак благодарности; мне это было отвратительно. Затем она повернулась ко мне и к Фирмино, ожидая приказаний.

А Фирмино стал насмехаться над ней. Он сложил пальцы ножницами и высунул язык, как будто собирается его отрезать. А глупая Бланш кивала и глухо смеялась, почти икала. Наконец она ушла, дав понять, что скоро вернется, чтобы приготовить третью постель.


Друзья, прошу я пожалеть того,

Кто страждет больше, чем из вас любой,

Затем что уж давно гноят его

В тюрьме холодной, грязной и сырой,

Куда упрятан он судьбиной злой.

Девчонки, парни, коим черт не брат,

Все, кто плясать, и петь, и прыгать рад,

В ком смелость, живость и проворство есть,

Чьи голоса, как бубенцы, звенят,

Ужель Вийона бросите вы здесь?

Я храню в кухне свои старые картины, те, которые когда-то убедили меня, что мое призвание — живопись. Там друг напротив друга висят два полотна, на которых Бьянка изображена обнаженной. Но ей принадлежит только тело, лицо я списал с какой-то женщины на открытке. Я написал Бьянку с немного приподнятой, как у Олимпии Манэ, [15] грудью. Жест ее руки одновременно и стыдливый, и завлекающий. Она держит ладонь на лобке. Я помню, что ее маленькая ручка едва его прикрывала, и Бьянка попросила меня закрасить часть густых волос, торчавших вокруг. На другом холсте она написана со спины, и тем не менее ее поза выражает готовность принести себя в жертву. На этой картине она напоминает островитянок Гогена. [16] Мне так нравилась ее темная, обгоревшая на солнце кожа, ее полные гладкие ягодицы, чуть-чуть поблескивающие на солнце. Там развешено еще много других картин, так что обои видны лишь кое-где: портреты женщин, туманные пейзажи, портреты партиза-нов и пропавших друзей.


Все, кто остроты, шутки, озорство

Пускает в ход с охотою большой,

Хотя и нет в карманах ничего,

Спешите, или вздох последний свой

Испустит он в лохмотьях и босой.