Образцовая смерть | Страница: 13

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Перебравшись из Бад-Эмса в Оберланштайн, они остановились в гостинице «Цум Раппен», которая была лучше многих других, на ее вывеске изображалась вздыбленная черная лошадь на золотом поле. Вина там были отменные, рыба — свежая, только что пойманная, но тяжелый хлеб, казалось, рубили топором.

Оберланштайн, расположенный у слияния Лана и Рейна, был большим селом, притулившимся среди лип, подобно древесной жабе в листве, — под скалой, увенчанной серым картонным силуэтом разрушенного бурга Ланек. Эта страна, столь близкая пространственно, была для Даббов такой же чужой, как тибетские высокогорья. Шотландцы очень смутно слышали о голоде, вызванном многолетним загниванием урожая, и знали по слухам о вспыхнувших два года назад бунтах в Силезии, Пруссии и Вестфалии, где орды скелетов расхищали запасы кормовой репы и картофеля. Но все это было так далеко, и хотя даже в обычное время жизнь народа оставалась бедной и однообразной, Рейнская область страдала гораздо меньше других. Тем не менее, виноград в этом году не уродился. Несмотря на холодные ливни, лето 1851 года завершилось солнечным сиянием, но если огороды утопали в изобилии, виноградные гроздья оставались твердыми и зелеными.

Мистер Дабб дегустировал каубские и хорвайлерские сорта. От виски язык у него ничуть не задубел, а вкус, напротив, утончился: считая себя обреченным, бедняга больше не заботился о запретах, принуждавших его к соблюдению сухого закона. Идалия же накануне шокировала родственников, потребовав стакан вина. Миссис Дабб покачала головой, вспомнив, что удочери «художественная натура» и это многое объясняет. Не стоит требовать слишком многого- Господи, какой-то стакан вина… «Выйдет замуж, и все пройдет», — часто говорил мистер Дабб, которому казалось, будто брак у людей, как и у некоторых насекомых, мгновенно влечет за собой потерю крыльев. Идалия смотрела на вещи иначе и планировала окончить академию, а затем открыть курсы рисунка для девочек. Она прилежно трудилась, полагаясь на свое воображение, когда ее тренированные худенькие ручки выводили в воздухе знаки, деревья и замки с выщербленными башнями, протыкавшими облака: ее прошлые или будущие рисунки, всегда очень подробные; декорации, претерпевшие анаморфозу и фантастическое искажение, стиснутое, правда, корсетом классицизма. За время рейнского путешествия она изрисовала несколько альбомов: поросшие лесом скалы, сиротливые часовни, задеваемые сильфидами донжоны, где плакали белые дамы и разыгрывались позабытые трагедии. Вальтер Скотт был тут как тут. Идалия много читала и даже листала тайком сочинения Байрона, поражаясь его безбожию: о некоторых вещах говорить не следовало.

Вечернее солнце, заглянув в окно мерзкой, обшитой дубом столовой, коснулось граната, оправленного серьгой в виде золотого сердечка. На миг показалось, будто поранена мочка, и за этим сердечком, оттененным кровью, померещился дарвиновский отросток первозданного уха. Солнечный свет коснулся больших карих глаз и лба, не омраченного меланхолией. Очень красивые черные волосы Идалии Дабб компенсировались (но зачем компенсация?) вздернутым носом, широковатым ртом и кожей, словно побитой дальней песчаной бурей. Молодость минует, но останется этот загадочный талант надевать шляпку, крепить брошь, укладывать складки шали (разве ей не пообещали кашемировую на восемнадцатилетние?), останется радость движения — эта энергия, живой источник, бьющий без помощи слов. Миссис Дабб была права: «и впрямь художественная натура…»

Вечернее солнце зажгло гранат, оправленный в серьгу, зажгло глаза Идалии, зажгло на столе стакан мистера Децимуса Дабба — рейнское вино, эликсир смерти.

А на холме вечернее солнце позолотило развалины бурга.


Этот бург — высохшее печенье, раскрошенное крысами, — имел долгую историю. Его первым бургграфом был Эмбрихо фон Лойнеке, с XIII столетия рассыпающийся в прах под плитой со своим изображением, стертым ногами, подобно форме для пряников: рыцарь с большими глазами и руками в наручах, соединенными на эфесе шпаги. За ним последовали многие другие: фон Нассау, фон Зайн, фон Вид, фон Лангенау и фон Изенбург — целая вереница преданных слуг курфюрста Майнцкого, напоенных светлыми и золотистыми винами, откормленных дичью и тяжелым хлебом, словно разрубленным топором. Их жизнь была тривиальна и состояла из лязга оружия, звона кирас, шума пиров, а также богоугодных дел, глухих монашеских ряс и приземленных занятий за грязными пологами на несвежих перинах. Бург полнился ржанием лошадей, гулом кухонь, голосами мужчин, служанок и бесчисленной ребятни, хрюканьем свиней, лаем свор, квохтаньем домашней птицы и женским плачем. Дождь и снег целыми столетиями шли над стенами и бойницами, выкрашенными бычьей кровью, над деревянными галереями, гласисами и высоченной остроконечной часовней на скале. Плющ карабкался на крючковатых лапках по пятиугольному донжону, повернутому острым углом к огороженному полю и бросавшему вызов Штольценфельсу, который по ту сторону Рейна стоял на страже курфюрста Трирского. Оборонительные сооружения часто укреплялись, а рвы расширялись, но в Тридцатилетнюю войну шведская армия Густава-Адольфа и имперцы под командованием графа Доны поочередно обстреливали Ланек картечью. Наконец, архиепископ Майнцкий велел оставить его на произвол судьбы, и с тех пор здесь высились лишь руины. Местные парни приводили сюда девиц с аквамариновыми глазами, в тяжелых красных юбках, и взбирались по ступеням разбитой винтовой лестницы на донжон.

В 1846 году весеннее равноденствие с воплями пронеслось над Рейнской долиной, хлопая промокшими саванами, размахивая шевелюрами и темными крыльями. Издохшие от голода ястребы и филины валялись в грязи брюхом кверху, черные от дождя. Однажды ночью в донжон ударила молния и увлекла за собой большую часть лестницы, которая обрушилась градом строительного мусора — грохочущий обвал в облаке пыли. Но вскоре жители Оберланека и Оберланштайна (те, что называли себя «друзьями Природы»), вспомнив о панораме, открывавшейся сверху, аквамариновых глазах, красных юбках, влажных губах и таинственности, воздвигли деревянную лестницу или, точнее, временный ряд ступеней — отнюдь не новых, ведь мостки перебросили через старые обломки. По слухам, эта шаткая конструкция выполняла свою задачу, и, возможно, так оно и было на самом деле. Но летом 1850 года стали раздаваться протесты. Кое-кто утверждал, будто дерево прогнило, стало трухлявым и разрушилось, и так как подпиравшие его камни больше не скреплялись раствором, они представляли собой зыбкую пирамиду, грозившую рухнуть при малейшем прикосновении. «Что ж, надо подумать», — отвечали именитые граждане, собираясь вокруг стола в «Цум Раппен» и сжимая в кулаках Römer’ы, [22] где трепетали желтые крылья рейнского. Однако искромсанная ветчина и грубый хлеб перевешивали золотистую бабочку с муаровой рябью и резкий, но в то же время округлый букет каубского или хорвайлерского. Красивые аквамариновые глазки — надо подумать, однако высота у донжона — целых тридцать пять метров.

Когда задувал ночной ветер, лестница одиноко дрожала на рокочущих камнях, декламируя неразборчивые строфы и реквиемы, посмеиваясь над грядущими апокалипсисами. Она опиралась на свой стержень — прямой, но хрупкий и ненадежный стебель мандрагоры. Несказанно привлекательная, сулящая феерический обзор лестница извивалась неким хвостом сирены, наперекор неровным краям своих планок. Словом, она была такой, какой и надлежит быть лестнице, — чреватой любыми изменами. Донжон — беззубый старик — знал об этом и помалкивал.