Сквозь густой табачный дым камера просматривалась с трудом, дальний конец ее тонул в сизом угаре. Мне показалось, что все полки, по тюремному, «шконки», заняты. Человек сто, протухших, небритых, валялось на многоэтажных нарах, устроенных в несколько рядов от пола до потолка. В углу, прямо на полу, под шконками корчились отщепенцы.
— Гляди, Бабай, во курва штопаная! Здоровается по понятиям, буром прет, как крутой, а ноги-то шерстяные…
С верхней полки спрыгнуло маленькое костлявое существо в линялой тельняшке и с размаху ткнуло меня в солнечное сплетение. Мои очки с треснувшим стеклом отлетели в угол, но я устоял на ногах.
Следователь Зуева выполнила свою угрозу, и мой расстрельный букет был известен сокамерникам. Оставалось только драться, лупить «тельняшку» с остервенением смертника.
Кулаком с разворота я двинул тельняшку в скулу. В камере поднялся гвалт и свист, все были рады неожиданному развлечению, науськивали и натравливали опешившего «тельняшку».
— Бацилла, бей очкарика, бери на калган, руби ему витрину…
— Порву-у-у… — сквозь хрип выл Бацилла. От резких бросков у него горлом шла кровь.
В голове звенело, но я держал на своем лице твердый, радостный оскал, когда молотил, рвал зубами, впивался пальцами в худую цыплячью шею, пока удар по позвоночнику не выбил сознание.
Очнулся я в углу. Дубасили меня долго, и скорей всего, ногами. Внутренности были отбиты, лицо вспухло. Я пошевелил онемевшими конечностями и с трудом сел, привалившись спиной к стене.
Мимо, как во сне, проплывали размытые тени, некоторые подходили ко мне, чтобы пнуть кроссовками под ребра или между ног.
— Еще раз ударишь, тварь чернозадая, рожу размозжу, животное.
— Кынжал захотэл, — с кавказским акцентом огрызнулась тень и куда-то сгинула.
Я с трудом разлепил глаза: невысокий паренек, походя, отпихнул плечом «чеха», дольше всех изгалявшегося надо мной. Я этого джигита уже запомнил: пнет, плюнет и весело, по-лошадиному, заржет.
Поздним вечером я с трудом перебрался на свободную шконку в конце камеры и едва донес голову до гнилой подушки.
Несколько дней я приходил в себя. «Блатные», казалось, про меня забыли. Бацилла отлеживался на нарах для почетных гостей. Проходя мимо меня, тот самый паренек несколько раз ставил мне на грудь шленку с супом, клал ложку и хлеб. Все это он старался делать незаметно. В этой части камеры обитали в основном «фраера», палаточники и «мужики», ближе к туалету, то есть рангом ниже, располагались бомжи и чушки.
Недели через две я «отошел», следы от побоев зажили довольно быстро. Несколько ночей я спал вполглаза, ожидая нападения. Бацилла окончательно оклемался и целыми днями резался в «стосы», самодельные карты, партнерами его были верзила по кличке Рогомет и бледный ушастый заключенный с неблагозвучным «погонялом». Такие странные клички клеят на малолетке, где еще нет взрослых «табу». Я не догадывался, что они играют на меня.
— Ночью не спи, — шепнул мне белобрысый паренек, проходя мимо меня к дальняку. — Если что, ори, бейся, зови охрану…
Я долго лежал на спине, слушая сонное сипение, храп, вскрики сокамерников, потом перевернулся на живот и заснул. Сквозь кошмар удушья я все не мог проснуться. Ко мне, как и предупреждал паренек, среди ночи подкрались несколько человек. Один уселся на плечи и накрыл подушкой голову, другие держали за ноги.
— Не воркуй, не воркуй, голубок, сейчас распечатаем и отпустим, — ласково приговаривал Рогомет, — Бацилла от тебя в ущербе, ему и первинки сымать…
Я мычал и бился, не в силах сбросить даже тщедушного Бациллу.
— Назад, сволочь! Всех порежу!.. — заорал высокий мальчишеский голос, кто-то спрыгнул с верхней полки на моих мучителей.
— Отвали, ососок, — захрипел сбитый на пол Рогомет.
Под бешеные крики я кое-как освободился, и возня переместилась на пол. Заключенные проснулись, посыпались с нар в «ущелье» — узкий проход между нарами. Во всеобщей неразберихе кто-то вызвал охрану. На стене замигал красный «клоп», в камеру с грохотом ворвались дежурные. «Бацилла», ковыляя, успел взобраться на свою шконку, а мне и белобрысому, как не успевшим «зашкериться», досталось несколько ударов дубиной и пинков в живот. Во всеобщей потасовке ворвался весь суточный наряд охранников и принялся лупить дубинками всех без разбора. После построения всех зачинщиков «махаловки», то есть меня и белобрысого, вытащили из камеры в наручниках и отвели в кандей.
Я впервые был в тюремном карцере, узком «стакане» метр на метр. Стены здесь были покрыты бетонной «крокодильей шубой». Шипы царапали даже сквозь одежду. Вдобавок здесь было так холодно, что, разгоряченные дракой, мы сначала дымились, а потом одежда начала леденеть. На полу хлюпала жижа. Под потолком шипела и моргала тусклая лампа.
— Спасибо, друг, — прошепелявил я разбитыми губами.
— Сочтемся, — усмехнулся тот. Сейчас он выглядел старше, чем в первый раз. Ему тоже досталось, на скуле наливался синяк.
— Демид, — я протянул ему руку в «браслете».
Он с некоторым сомнением посмотрел на нее, а потом пожал своей закольцованной рукой.
— За что сел? — спросил он.
— Менты подставили.
— Я так и думал.
— А ты?
— Город чистил железной метлой, да пару прутьев сломал о черно…
— Скин?
— Ага. Наших по камерам раскидали, но блатные нас не трогают. Уважают, наверное. А тебе трудно будет. Они на тебя зуб завели. А мне вот-вот на зону, семь лет париться за «непредумышленное». Я тебе свою заточку оставлю, для себя ныкал.
— Да здесь от холода сдохнуть можно, а потом, стоя только кони спят.
— Ничего, не в первый раз. А ты, если правильно жизнь понял, то и не в последний.
Его бесшабашная, разбойничья удаль передалась и мне.
— Наци, а тебя-то как зовут? — спросил я.
— Зови по прозвищу, Верес… Северная трава такая, вечнозеленая.
— Так, может, Ягель?
— Сам ты ягель. Ты мне жидовскую кликуху не клей… Меня мамка Ильей назвала, так я на Всеслава переписался… В восемь у гапонов пересменка, немного осталось…
— А почему на Всеслава?
— Так захотелось…
Мы встали спинами, прислонившись друг к другу, носками уперлись в стены, согрелись и, кажется, даже задремали, но под утро ледяной холод пролез под одежду и нас начало колотить. Когда-то я был сведущ в русской истории и даже сумел припомнить предание: князь Всеслав родился от волхвования и оттого был на кровь лют и немилостив.
— Откуда ты такой взялся, наци, где тебя замесили?
— Ха-ха, ты правильно заметил. В человеке все решает изначальная природа, кровь.
Так и быть, расскажу, пока время есть. Бабка моя, еще лет шестнадцати, попала в оккупацию, и ее взломал какой-то эсэсовец. А потом он уже к ней по-доброму ходил, семью ее подкармливал. Короче, любовь-морковь… А она еще с соседями делилась. Голод же… Немцев выгнали, а она с пузом осталась. После войны проходу ей не стало от тех же соседей, что немецкий «зальц» за обе щеки хавали. Еще бы, «эсэсовская подстилка», да еще с нахаленком, папкой моим. Отец мой был белым, синеглазым, бабка говорила, крупным был, как кукушонок. От позора бабка аж в Казахстан сбежала, и там с перепугу вышла замуж то ли за казаха, то ли за татарина, и за пять лет нарожала целый выводок, чтобы, так сказать, вину искупить. Дядья и тетки мои все по юртам сидят, кумыс дуют. В человеке все решает кровь. А отец-то по паспорту стал Жуймудинов, это с такой-то наружностью. Я-то поздно у них получился. Потом отец погиб… Ну, чего загрустил? Давай прыгать, а то окочуримся…