К ночи двухслойный плот был собран. На рассвете они доплыли до храма. Белого витязя уже не было на холме, лишь высокая груда обугленных кирпичей рассеивала по окрестностям черный дым. Зычно кричали и дрались вороны. Ветер донес запах гари.
В скорбном безмолвии они миновали холм.
– Лика, давай поищем лодку, она была за ветлой, в тростнике…
Лика сошла в воду. Ее шаги долго шуршали в зарослях.
– Лодки нет… значит, они живы, они уплыли, я видела след в тростниках.
– Живы… – одними губами вывел Вадим.
– Посмотри на берег, – окликнула его Лика через несколько минут. Она приподняла его голову, помогая рассмотреть что-то смутное, тающее в тумане. – Посмотри, крест зацвел!
Собранный из неокоренных осиновых стволов береговой крест отца Гурия пустил побеги и, подгоняемый последним теплом, вылущил робкие бледно-зеленые листья.
Они плыли целый день. На закате над ними закружили чайки. Белый волк вышел на высокую береговую сопку и проводил плот глазами. Впереди в холодном тумане замаячило устье его родной Еломы, единственной реки, вытекающей из озера. Течение несло плот к родному дому. Через несколько километров река обмелела, и плот заскреб об обросшие тиной камни. Наступила ночь, а они все так же плыли, не встречая ни огней на берегу, ни рыбачьих лодок. Сонный месяц плыл за ними, как терпеливый соглядатай.
От шеста на ладонях Лики вспухли и намокли мозоли. Лицо почернело от усталости, но она держалась бодро и прямо. Лежа на плоту, Вадим смотрел вверх, на ее тонкий силуэт, словно летящий над ним в ночном небе среди ярких осенних звезд. И через тысячу лет он узнает этот летящий абрис, прямые, как на египетских фресках, плечи, и гордую голову на высокой шее, и эти тяжелые, развитые от речной сырости косы. Он вспомнил ее всю: живую трепещущую ложбинку между ключиц, розовато-жемчужные отзывчивые груди и тонкую талию, всего в две с половиной его ладони, и стройные длинные ноги Артемиды-охотницы. А он – лишь гончий пес Ориона, мог ли он посягать на богиню? И вновь его сердце вздрогнуло и зашлось от ревности, как в их первую встречу. И юный жар залил щеки.
К середине ночи они доплыли до Кемжи. Берега и косогор искрились в раннем заморозке. Вдоль берега выстроились темные бревенчатые избы. В одном из окошек тлел слабый керосиновый огонек.
– Туда, – прошептал Вадим.
Теперь при малейшем напряжении, глубоком вздохе шла горлом кровь, и он уже не мог поднять голову с лапника. Лика подогнала плот к берегу, с неженской силой перетащила Вадима на белую от инея траву и направилась вверх по берегу, к избе, где краснел в окне живой огонек.
Мать не спала, она, должно быть, ждала, не стукнет ли в окно печальная весть. Маленькая, сухая, как поджарый подросток, она лежала на высокой кровати, укрывшись до груди лоскутным одеялом.
Прошлой ночью кто-то оставил на лавочке под окном штуку белого полотна. Ткань отволгла в ночном дожде, отяжелела. Плотная, твердая «елочка» была выткана не в их краях, где все ткачихи уже наперечет. Целый день она ждала, не объявится ли хозяин. А потом поняла: это чей-то недобрый подарок.
Из-за образов достала «кровную» рукопись бабушки Пелагеи. Затеплила лампадку и, обернувшись на восток, завела материнский плач. То был старинный родовой причет по далекому сыну, может быть, забывшему о ней, может быть, сгинувшему на чужбине. Из огненных слов строила она спасительный мост, свивала крепкую вервь молитвы, отчиняла от пули и ковала железную рубашку.
– Пошла я во чисто полюшко, взяла чашу брачную, почерпнула воды из загорного студенца… Умываю я своего ненаглядного дитятку Вадимушку в чистое личико, утираю платом венчальным его уста сахарные, очи ясные, чело думное, ланиты красные, освещаю свечой обручальною его становой кафтан, его осанку соболиную. Будь ты, мое дитятко ненаглядное, светлее солнышка ясного, милее вешнего дня, чище ключевой воды, белее воска ярого, крепче камня горючего Алатыря… – И уже не разбирала она старинных букв на вощеных листках, а сама выпевала и выплакивала скорбь последнего свидания с сыном: – А придет час твой смертный, и ты вспомяни, мое дитятко, про нашу любовь ласковую, про наш хлеб-соль роскошный, обернись на родину славную, ударь ей челом, распростись с родными и кровными, припади к сырой земле и засни сном сладким, непробудным…
Обмытый, одетый в белую рубаху, он лежал на крепкой сосновой лежанке, плотно и без морщин укрытый белой холстиной. Поодаль под тусклой лампой сидела Лика и лишь изредка приподнимала голову от шитья и вглядывалась в красный угол, где среди потемневших от времени образов сияла свежими красками икона отца Гурия: золотоволосый мальчик на троне. И тогда по губам ее скользила слабая улыбка. Она уже не помнила о нем, бездыханно вытянувшемся под белым полотном, она разговаривала и блаженно общалась с этой новой, зародившейся в ней душой. Счастье грядущего материнства затмевало голос смерти.
Вадим прикрыл глаза, сохраняя видение внутри себя, чтобы унести его за опускающийся темный полог. Белый сокол влетел в избу, сделал круг над кроватью и сел на темное окно, чего-то выжидая. Дядя Евстафий подал ему руку, помогая подняться, так при жизни дядя здоровался с ним как с ровней в ту блаженную пору, когда Вадиму едва исполнилось три года. Под матицей закружился охваченный невидимым пламенем берестяной сирин. Мать и Лика испуганно посмотрели на внезапно закружившуюся птицу. Вадим неуверенно встал, шагнул к двери. В черном проеме на качелях качался маленький белоголовый мальчик, не давая ему уйти. Качели улетали во мрак, и светлые волосенки почти закрывали лицо, и ветер пузырил рубашонку на груди, и ребенок исчезал в темном провале дверей. Но через мгновение, крепко держась за веревочные постромки, мальчик вылетал на свет, и светлые волосы его, отхлынув со лба, открывали прямой соколиный росчерк бровей. Чья душа влетала в мир на стремительных качелях? И смерть, и рождение были лишь движением этого маятника.
За порогом избы простиралась тьма. Белый конь, оседланный для дальней дороги, терпеливо ждал его у дверей. Словно призрачный мост белела в глубинах неба млечная стезя, уводящая путников от Земли к Лунным вратам. Но на последнем распутье все медлил он, сопротивляясь силе, толкающей его за порог. Белый конь оглянулся на путника и, беззвучно перебирая копытами, ушел один по звездной тропе.
И словно в камне алмазном высеченные, проступили из тьмы огненные словеса: «Пребуде в круге земном, ибо не исполнен срок твой… Восстань к жизни и гряди во славу Руси. В пламени земных битв обретешь заповедный путь свой!»
Прошло полгода. Ясным апрельским днем, когда с далекого Спас-озера доносился рев ледолома, а русло Еломы переполнилось шалой водой, внесла Гликерия в избу и положила на подушку рядом с мужем новорожденного сына, был он завернут в белую льняную рубашку с древними узорами. Когда-то была рубаха пробита пулями, а теперь ровно залатана, словно и не было кровавого боя на озерных берегах. Притих младенец, чуя отцовскую силу. Этим простым обрядом издавна крепили кровную связь и приязнь между отцом и сыном. И впервые после долгой зимы и тяжелого излечения уверенно и крепко встал Вадим, бережно принял на ладони дитя и вынес на горячее от полуденного солнца крыльцо и, расправив плечи, протянул первенца к солнечному лику, посвящая его в защитники солнечной Сурьи-Руси.