Попугай Флобера | Страница: 18

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я лучше расскажу вам еще об одной лекции, которую я слушал несколько лет назад на Челтнемском литературном фестивале. Лекцию читал профессор из Кембриджа, Кристофер Рикс, и это было блестяще. Блестела его лысина, и его начищенные ботинки, и лекция тоже блистала, весьма. Тема была такая: «Ошибки в литературе: важны ли они?» Евтушенко, например, допустил вопиющий промах, упомянув в одном стихотворении американского соловья. Пушкин совершенно не разбирался в том, какие именно мундиры носят на бал. Джон Уэйн был не прав относительно пилота, бомбившего Хиросиму. Набоков — и вот это довольно неожиданно — допустил неточность, описывая фонетику имени Лолита. Были и другие примеры: и Кольридж, и Йейтс, и Браунинг путали порой сокола с цаплей, а то и не вполне твердо знали, как выглядит цапля.

Два примера меня особенно поразили. Первый — удивительное открытие, касающееся «Повелителя мух». В знаменитой сцене, где очки Хрюши используют для добывания огня, Уильям Голдинг напутал с оптикой. Более того, поставил все с ног на голову. Хрюша близорук, и очками, которые он должен был носить, никак не поджечь растопку. Такие линзы не могут собрать в пучок света солнечные лучи, как их ни поворачивай.

Второй пример относился к «Атаке легкой кавалерии». «Долиною смерти под шквалом картечи отважные скачут шестьсот». Теннисон написал эти стихи на одном дыхании, прочитав репортаж в «Таймс», где была фраза «по коням, вперед». Он также полагался на предварительный отчет, в котором упоминалось «607 шашек». Однако в официальном уточнении было сказано, что в атаке, которую Камиль Руссе назвал «се terrible et sanglant steeple-chase», участвовали 673 человека. «Долиною смерти под шквалом картечи отважные скачут шестьсот семьдесят три»? Как-то это неритмично. Может быть, стоило округлить до семисот? Все равно неточно, но, по крайней мере, точнее? Теннисон обдумал ситуацию и решил ничего не менять. «Шестьсот, по-моему, благозвучнее, оставьте так».

Мне не кажется, что написать «600» вместо «673» (или «700», или «около 700») — это настоящая Ошибка. С другой стороны, оптическая безграмотность Голдинга — несомненный промах. Следующий вопрос: а важно ли это? Насколько я помню лекцию профессора Рикса, его аргументация заключалась в том, что чем ненадежнее фактическая сторона литературы, тем труднее использовать такие художественные приемы, как ирония и фантазия. Если вы не знаете, что на самом деле правда, вернее, что должно соответствовать действительности, то и ценность неправды — того, что не должно соответствовать действительности, — уменьшается. Этот аргумент кажется мне вполне разумным, но ко скольким литературным ошибкам его можно применить? Например, в случае с очками Хрюши мне кажется, что (а) очень немногие читатели — только оптики, окулисты да очкастые профессора-англисты — заметят ошибку;

и (б) даже если они ее заметят, то немедленно обезвредят — устроят небольшой управляемый взрыв. Причем такой взрыв (который происходит на пустынном берегу в присутствии одной лишь служебной собаки) оставит невредимыми остальные части романа.

Ошибки вроде той, что допустил Голдинг, суть «внешние ошибки» — это расхождения между тем, что утверждается в книге, и тем, что происходит в реальности. Писатель просто оказался не в курсе каких-то конкретных технических подробностей. Простительный грех. Но как нам быть с «внутренними ошибками», когда писатель допускает противоречия в рамках собственного творения? У Эммы карие глаза, у Эммы синие глаза. Увы, такое можно отнести лишь на счет непрофессионализма и литературной небрежности. На днях я читал расхваленный критиками роман начинающего писателя, в котором рассказчик — сексуально неопытный любитель французской литературы — с комической торжественностью внушает себе, что сможет поцеловать девушку и не быть отвергнутым: «Медленно, чувственно, с непреодолимой силой притяни ее к себе, глядя ей в глаза так, словно тебе только что вручили экземпляр первого, запрещенного издания “Госпожи Бовари”».

Мне показалось, что это сказано лихо, даже довольно забавно. Но вот в чем беда — не было никакого «первого, запрещенного издания “Госпожи Бовари”. Роман был впервые напечатан в нескольких выпусках Revue de Paris — мне казалось, что этот факт сравнительно хорошо известен; затем начался процесс по обвинению в безнравственности, и только после оправдательного приговора книга вышла отдельным изданием. Похоже, молодой литератор (нечестно было бы называть его по имени), говоря о «первом, запрещенном издании», имел в виду «Цветы зла». Не сомневаюсь, что он исправит ошибку во втором издании, если дело до этого дойдет.

Карие глаза, синие глаза. Важно ли это? Я спрашиваю не о том, важно ли, что писатель себе противоречит, а о том, важно ли вообще, какого цвета глаза? Мне жаль писателей, которым приходится упоминать цвет женских глаз: выбор невелик, причем любая окраска неизбежно тащит за собой шлейф банальных ассоциаций. Голубые глаза: невинность и прямота. Черные глаза: страсть и глубина. Зеленые глаза: неукротимость и ревность. Карие глаза: надежность и здравый смысл. Фиолетовые глаза: роман Раймонда Чандлера. Как этого избежать, не взваливая на читателя ненужную поклажу подсказок насчет характера героини? У нее были глаза цвета грязи; цвет ее глаз менялся в зависимости от контактных линз; он никогда не смотрел ей в глаза. Что ж, выбирайте. У моей жены глаза были сине-зеленые, и потому о ней в двух словах не расскажешь. Я подозреваю, что наедине с собой писатель признает бессмысленность подобной детали. Он медленно придумывает героиню, лепит ее, а затем — наверное, в самом конце — вставляет два стеклянных шарика в пустые глазницы. Глаза? Ах да, ну пусть у нее будут еще и глаза, размышляет он с усталой галантностью.

Бувар и Пекюше, изучая литературу, обнаружили, что теряют уважение к автору, когда тот допускает ошибку. Меня-то больше удивляет другое — как мало ошибок делают писатели. Ну хорошо, епископ Льежский умирает на пятнадцать лет раньше положенного; что теперь, не читать «Квентина Дорварда»? Это мелкий проступок, кость для критиков. Я представляю себе романиста на корме парома, идущего через Ла-Манш; он выбирает из сэндвича кусочки хрящика и бросает их парящим чайкам.

Я сидел слишком далеко, чтобы разглядеть цвет глаз Энид Старки; помню только, что она одевалась как моряк, двигалась как пингвин и говорила по-французски с чудовищным акцентом. Но это еще не все. Почетный лектор по французской литературе Оксфордского университета, заслуженный член колледжа Соммервиль, «завоевавшая известность благодаря исследованиям жизни и творчества таких писателей, как Бодлер, Рембо, Готье, Элиот и Жид» (цитирую суперобложку; естественно, первое издание), посвятившая две объемистые книги и не один год жизни автору «Госпожи Бовари», поместила на фронтиспис своей первой монографии портрет «Гюстава Флобера кисти неизвестного художника». Это первое, что мы видим, открывая книгу; в этот миг, если угодно, доктор Старки представляет нам Флобера. Беда только в том, что это не Флобер. Это портрет Луи Буйе, и это вам подтвердит кто угодно, начиная со смотрительницы музея в Круассе. А перестав хихикать, какой мы сделаем из этого вывод?

Может быть, вы все еще считаете, что я просто решил отомстить покойной профессорше, которая уже не может за себя постоять. Что ж, возможно. Но в конце концов, quis custodiet ipsos custodes? И вот еще что я вам скажу. Я только что перечитал «Госпожу Бовари».