Твой
Тони.
Это все, на что я был способен. Хотелось бы написать получше, но, по крайней мере, я ручался за каждое слово. Я не преследовал никаких тайных целей. Не надеялся что-либо выпросить. Ни дневник, ни расположение Вероники, ни даже прощение.
Не могу сказать, полегчало мне после отправки этого письма или стало только хуже. Я вообще мало что чувствовал. Разве что изнеможение, опустошенность. У меня не возникло желания поделиться с Маргарет. Мои мысли обратились к Сьюзи: какое счастье, когда младенец появляется на свет с руками и ногами, с нормальным мозгом и с таким эмоциональным складом, который позволяет ребенку, девочке, женщине, вести жизнь по собственному выбору. «Желаю, чтобы ты была как все», — сказал поэт, обращаясь к новорожденной крохе. [32]
Моя жизнь продолжалась. Я по-прежнему рекомендовал книги больным — как выздоравливающим, так и умирающим. Сам тоже кое-что почитывал. Перестал сортировать бытовые отходы. Написал мистеру Ганнеллу, чтобы тот прекратил тяжбу об изъятии дневника. Как-то к вечеру без видимой причины решил прокатиться по Северной кольцевой, сделал кое-какие покупки и поужинал в «Вильгельме IV». Все мне задавали вопрос: «Отдыхать ездили?» В магазине я отвечал «да», в пабе — «нет». В принципе, это было все равно. Как и многое другое. Я размышлял о событиях прошлых лет и о том, сколь ничтожна была моя роль.
Вначале я подумал, что мне случайно переправили старое сообщение. Но это из-за того, что моя тема «Извинение» осталась нестертой. Мой текст тоже остался в неприкосновенности. А ее ответ гласил: «Ничего до тебя не доходит. И раньше не доходило, и никогда не дойдет. Не надейся».
Я сохранил эту переписку во «Входящих» и время от времени перечитывал. Не укажи я в своем завещании, чтобы меня кремировали, а пепел развеяли по ветру, я бы распорядился, чтобы мне сделали такую надгробную надпись: «Тони Уэбстер. До него так и не дошло». Нет, в этом есть какая-то мелодрама, слезливость. Может, «Он решил сам»? Да, так лучше, правильнее. Но, по всей вероятности, я бы выбрал «Каждый день — воскресенье».
Время от времени я ездил на машине в тот магазинчик и в паб. Как ни странно, там у меня всегда возникало ощущение покоя; а вдобавок ощущение цели — возможно, последней настоящей цели в моей жизни. Как и раньше, я не переживаю, что трачу время впустую. На что мне еще тратить время? А обстановка там дружелюбная, лучше, чем в моем районе. Никакого определенного плана у меня не было, но это не новость. У меня уже сто лет «планов» не было. А возрождение былого чувства к Веронике — если оно и состоялось — едва ли тянет на «план». Скорее это мимолетный, болезненный порыв, постскриптум к краткой истории унижений.
Как-то раз я спросил у бармена:
— Скажите, пожалуйста, нельзя ли для разнообразия нарезать картофель потоньше?
— Это как?
— Ну, как во Франции — тонкими ломтиками.
— Нет, у нас такого не подают.
— А в меню сказано, что у вас картофель фри — ручной нарезки.
— Ну.
— Так почему бы не нарезать потоньше?
Обычная любезность бармена улетучилась. Он посмотрел на меня так, будто пытался определить, кто я такой: педант или придурок, а возможно — и то и другое.
— Ручной нарезки — значит нарезанный толсто.
— Но если ручной нарезки, отчего же не нарезать потоньше?
— Мы не нарезаем. Нам так привозят.
— Картофель нарезают не у вас на кухне?
— Я же сказал.
— То есть в меню написано «картофель фри ручной нарезки», а на самом деле нарезка производится неизвестно где и, скорее всего, механическим способом?
— Вы к нам с проверкой, что ли?
— Боже упаси. Мне просто странно. Никогда не знал, что «ручной нарезки» означает «толсто нарезанный», а не «нарезанный исключительно вручную».
— Теперь будете знать.
— Ну, извините. Не понял.
Вернувшись за столик, я стал ждать, когда мне принесут ужин.
И тут, как гром среди ясного неба, появились те пятеро, в сопровождении молодого социального работника, которого я видел из машины, когда приезжал с Вероникой. Коллекционер значков, проходя мимо меня, помедлил и отвесил поклон; значки на его охотничьей шапке тихонько звякнули. За ним шли остальные. При виде меня сын Адриана выставил вперед плечо, будто отгораживался от напасти. Все пятеро отошли к дальней стене, но садиться не стали. Социальный работник подошел к стойке и заказал напитки.
Мне подали хек и картофель фри ручной нарезки, причем картофель — в металлической миске, выстланной газетной бумагой. [33] Наверное, я улыбался своим мыслям, когда ко мне подошел молодой социальный работник.
— Можно на пару слов?
— Конечно.
Я указал на свободный стул. Посмотрев ему через плечо, я заметил, что его подопечные смотрят на меня во все глаза и сжимают в руках стаканы, но не пьют.
— Я — Терри.
— Тони.
Рукопожатие вышло неловким, как всегда бывает в сидячем положении. Он немного помолчал.
— Угощайтесь картошкой.
— Нет, спасибо.
— А вам известно, что когда в меню сказано «картофель фри ручной нарезки», это всего лишь означает «нарезанный толстыми брусками», а не нарезанный вручную?
Он посмотрел на меня примерно так же, как и бармен.
— Я насчет Адриана.
— Насчет Адриана, — повторил я.
Почему мне не пришло в голову спросить имя? А как иначе его могли назвать?
— Ваше присутствие его нервирует.
— Прошу прощения. Совершенно не хотел его нервировать. Да и никого другого тоже. Никогда. — Парень будто бы заподозрил иронию. — Ладно. Больше он меня не увидит. Сейчас я поем и уйду, и никто из вас больше меня не увидит.
Он кивнул.
— Можно спросить, кто вы такой?
В самом деле, кто я такой?
— Ну, разумеется. Меня зовут Тони Уэбстер. Мы с отцом Адриана в молодости были друзьями. Вместе учились в школе. И мать Адриана я тоже знал. Довольно близко. Потом наши пути разошлись. Но вот уже пару недель мы довольно тесно общаемся. Точнее, месяцев.