Лимонный стол | Страница: 28

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Умерли еще несколько пайщиков; Делакур заносил даты их кончин в свою записную книжку и с улыбкой произносил напутственные тосты. В один такой вечер мадам Амели, удалившись в спальню, сказала мужу:

— Какой смысл жить только ради того, чтобы пережить других?

— Каждый из нас должен найти собственный смысл, — ответил Шарль. — Для него он в этом.

— Но вам не кажется странным, что теперь наибольшую радость ему как будто доставляет смерть других людей? Он отказывается от обычных удовольствий жизни. Его дни упорядочены, словно в подчинение строжайшему долгу. Но долгу перед чем, долгу перед кем?

— Сделать вклад посоветовали вы, моя дорогая.

— Я не предвидела, когда предлагала, как это может повлиять на него.

— Характер моего отца, — категорично ответил Шарль, — не изменился. Он теперь стар и вдов. Естественно, удовольствий он испытывает меньше, и его интересы несколько изменились. Однако он прилагает ту же энергию ума и ту же логику к тому, что интересует его теперь, какие прилагал к тому, что интересовало его прежде. Его характер не изменился, — повторил Шарль так, словно его отца обвиняли в старческом маразме.

Андре Лагранж, если бы его спросили, согласился бы с мадам Амели. Когда-то бонвиван, Делакур превратился в сурового аскета; когда-то красноречивый сторонник терпимости, Делакур преисполнился неумолимой требовательности к другим смертным. Сидя с ним в Cafe Anglais, Лагранж выслушивал обличения в недостаточном применении восемнадцати статей, регулирующих выращивание табака. Затем наступало молчание, отпивался глоток воды, и Делакур продолжал:

— Каждому человеку следовало бы иметь по три жизни. Это моя третья.

Холостые дни, брак, вдовство, предположил Лагранж. Или, может быть, азартные игры, гурманство и паевые накопления. Но Лагранж предавался созерцательности достаточно долго и успел убедиться, что на провозглашение вселенских истин людей часто толкает то или иное зауряднейшее событие, значимость которого преувеличивается.

— И ее зовут? — спросил он.

— Странно, — сказал Делакур, — как по мере продолжения жизни правящие чувства могут изменяться. В юности я уважал приходского священника, я чтил свою семью, я был полон честолюбивых помыслов. А что до сердечных страстей, я, когда познакомился с женщиной, которой суждено было стать моей женой, обнаружил, как долгий пролог любви в конце концов с санкции и одобрения общества приводит к плотским наслаждениям, столь нами ценимым. Теперь, став много старше, я уже не столь убежден, что священник способен указать нам наилучший путь к Богу, моя семья часто меня раздражает, и у меня не осталось никаких честолюбивых помыслов.

— Ну, просто ты приобрел некоторую меру богатства и некоторую меру философии.

— Нет, скорее дело в том, что теперь для меня важнее ум и характер, чем положение в обществе. Кюре — приятный застольный собеседник, но набитый дурак в сутане. Мой сын честен, но скучен. Заметь, я не возвожу в достоинство эту перемену в моем миропонимании. Она — просто то, что со мной произошло, и только.

— А плотские наслаждения?

Делакур вздохнул и покачал головой:

— Когда я был молод, в мои армейские дни, до того, как я познакомился с моей покойной женой, я, естественно, обходился теми женщинами известного сорта, которые шли мне навстречу. Ничто в опыте моей юности не подсказало мне, что плотские наслаждения могут стать источником чувства любви. Я воображал — нет, я был уверен, — что дело обстоит прямо наоборот.

— И ее зовут?

— Пчелиный рой, — сказал Делакур. — Как ты знаешь, закон совершенно ясен. До тех пор, пока владелец следует за своими роящимися пчелами, он может предъявить на них право и забрать их. Но если он за ними не следовал, тогда владелец земли, на которую они опустятся, получает законное право считать их своей собственностью. Или возьми кроликов. Те кролики, которые перебегают из одного садка в другой, становятся собственностью человека, на чьей земле находится второй садок, но при условии, что он не заманил их туда сам и не прибегал ни к какому обману. То же самое с голубями и голубками. Если они летают над общинной землей, то принадлежат тому, кто их подстрелит. Если они перелетят на соседнюю голубятню, то принадлежат уже владельцу этой голубятни, но, опять-таки, если он не заманил их туда сам и ни к какому обману не прибегал.

— Ты совсем меня запутал. — Лагранж, давно привыкший к такому блужданию мыслей своего друга, смотрел на него с полным благодушием.

— Я подразумеваю, что уверены мы можем быть только постольку поскольку. Кто способен предвидеть, когда зароятся пчелы? Кто способен предвидеть, куда полетит голубка, или когда кролику надоест садок?

— И ее зовут?

— Жанна. Она горничная в банях.

— Жанна, горничная в банях?

Все знали, что Лагранж — человек мягкий. Но теперь он стремительно вскочил, опрокинув свой стул. Грохот напомнил Делакуру его армейские дни: внезапные вызовы, сломанную мебель.

— Ты ее знаешь?

— Жанну, горничную в банях? Да. И ты должен отказаться от нее.

Делакур не понял. То есть слова он понял, но не причину и не цель, за ними стоящие.

— Кто способен предвидеть, куда полетит голубка? — повторил он, очень довольный таким иносказанием.

Лагранж нагибался над ним, опираясь кулаками о стол, и даже как будто дрожал. Делакур еще никогда не видел своего друга таким серьезным или таким разгневанным.

— Во имя нашей дружбы ты должен отказаться от нее, — повторил Лагранж.

— Ты меня не слушал. — Делакур откинулся на спинку кресла подальше от лица своего друга. — Вначале это был просто вопрос гигиены. Я настаивал на покладистости девушки, я не хотел никаких ласк в ответ. Я их не одобрял. Я не уделял ей никакого внимания. И все-таки, вопреки всему этому, я ее полюбил. Кто способен предвидеть…

— Я слушал, и во имя нашей дружбы я настаиваю.

Делакур взвесил эту просьбу. Нет, не просьбу, а требование. Внезапно он вновь очутился за карточным столом перед противником, который не имел никакого основания повысить ставку в десять раз. В такие моменты, оценивая непроницаемый веер в руке противника, Делакур всегда полагался на инстинкт, а не на расчеты.

— Нет, — ответил он невозмутимо, словно пошел с мелкого козыря.

Лагранж ушел.

Делакур прихлебывал свою воду и спокойно оценивал возможности. Он свел их к двум: осуждение или зависть. Осуждение он тут же отбросил: Лагранж всегда был просто наблюдателем человеческого поведения, а не моралистом, осуждающим отклонения от общепринятых условностей. Значит, зависть. Из-за самой девушки или к тому, что она символизирует и обеспечивает — здоровью, долголетию, победе? Поистине вклады толкают людей на странное поведение. Паевой взнос вывел Лагранжа из равновесия, и он унесся прочь, как пчелиный рой. Ну, Делакур за ним не последует. Пусть себе опустится на землю, где захочет.