Ноябрь 1994
«Лучшее шоу в городе» стартовало в прошлом ноябре, и спонсоры взяли на себе необычное обязательство: спектакль гарантированно продержится восемь месяцев. Неужто новый Ллойд Уэббер — или Дастин Хоффман, стремительно возвращающийся на сцену после своего триумфального Шейлока? Как бы не так: новой потехой, которую нам пообещали, стала телетрансляция заседаний Палаты общин. И, в лучших традициях шоу-бизнеса, высочайшее требование учредить это дневное представление в прямом эфире исходило от одного из главных участников: сэра Бернарда Уизерилла, спикера палаты, чья милостивая непредвзятость входит в его обязанности. Шестидесятидевятилетний сэр Бернард, отпрыск текстильного магната, в свое время поставлявшего джодпуры [3] королеве, ныне красуется перед телекамерами, а заодно и перед строптивой палатой, облаченный в башмаки с пряжками, черные чулки, черную мантию со шлейфом и полный, с буклями, щекочущими ключицы, парик. Мало кто мог предположить что-то подобное, но он сам отхватил себе эту двойную работенку — парламентского блюстителя дисциплины и персонажа телевизионных рекламных роликов. Ярмарочный клоун, зазывающий публику в фанерный балаган, когда сам оказывается внутри, перепрофилируется в арбитра.
Британский парламент, который в XVIII веке подвергал тюремному заключению тех, кто стремился дословно запротоколировать его деятельность, отчаянно сопротивлялся требованиям показывать его по телевизору еще с шестидесятых годов, когда эта тема впервые замаячила на повестке дня. Палату лордов разрешили снимать несколько лет назад, хотя нельзя сказать, чтобы эта пенсионерская «мыльная опера» собирала толпы зрителей: в Верхней палате все до чрезвычайности учтивы (некоторые благодаря любезности Морфея) и подчеркнуто корректны по отношению к своим седобородым коллегам из оппозиционной партии. Там не было материала ни для драмы, ни для рейтингов; с другой стороны, все очевиднее становилась нелогичность странного закона, в соответствии с которым деятельность Верхней палаты была доступна гражданину в нормальной телевизионной реальности, тогда как то же самое в Нижней было представлено в девятичасовых новостях цветными рисунками, озвученными радиозаписью.
Разумеется, против новшества были выдвинуты обычные доводы. Вторжение телевидения нанесет ущерб достоинству палаты; члены парламента нарочно будут рисоваться перед камерой; торжественный процесс управления государством падет жертвой телеамбиций исполнителей эпизодических ролей. Сторонние наблюдатели придерживались противоположной точки зрения, поскольку радиосвидетельства демонстрировали, что с достоинством в палате и так дела обстояли не лучшим образом. Простому избирателю, воспринимающему законотворческий процесс на слух, все это казалось не столько многомудрыми дискуссиями, сколько болтовней в пивной, где ораторов все равно невозможно услышать из-за помех хрипатых тори, которые надсаживаются за свои центральные графства, и сипатых лейбористов, надрывающих горло за свой черноземный люд. Мать Парламентов — британцам нравится думать о своем законодательном учреждении именно в таком ключе — скорее производила впечатление жирной свиноматки, катающейся на своих поросятах. У скептиков также возникал вопрос: а что, если от камер не сумеют укрыться те члены клуба, которые не имели привычки беспокоиться насчет того, чтобы почистить перышки перед выходом на сцену? Преимущественно состоящая из мужчин, Палата общин на протяжении десятилетий была выставкой убогости, не имеющей себе равных ни в одной другой профессии, кроме разве оксфордских преподавателей: то была витрина сшитых левой ногой костюмов, музей коротких носков, паноптикум галстуков с узлами типа «мотай потуже — красивше будешь», коллекция безобразных гарнитуров, порошковая бомба из перхоти. И точно так же, как оксфордскому преподавателю по-прежнему феерически легко прославиться в качестве местного «персонажа» (носить одежду с чужого плеча, передвигаться на мотоцикле, каждый вечер сидеть в одной и той же пивной на одном и том же стуле), так же и в палате хохмач, однажды сумевший вылить на кого - нибудь ушат грязи, имел все основания рассчитывать на репутацию бесподобного остроумца, тогда как малейшее потакание своим слабостям в одежде превращало тебя в денди. Может статься, именно этого они боялись — не дай бог мы все это увидим.
Естественно, после стольких-то лет опасений, предшествующих введению камер, да еще усугубленных дополнительными подозрениями насчет того, что степенно выглядящие парламентарии априори будут проигрывать колоритным, были установлены строгие правила — куда именно дозволяется совать свое рыло камере. Разрешаются общие, широкоугольные, отснятые со стационарной позиции планы, но впоследствии режиссер должен (в течение испытательного срока по крайней мере) следовать пакету инструкций, выработанных, чтобы (сами выберите наиболее подходящую точку зрения): а) акцентировать торжественность происходящего или б) отфильтровывать из событий всю возможную драматичность. В частности, камера должна оставаться на ораторствующем члене парламента до тех пор, пока он не закончит свою речь; врезы других депутатов — кадры реакции — позволяются только в том случае, если говорящий специально обращается к коллегам по ходу своей речи; съемки галерей прессы и публики не позволяются, равно как и горизонтальное панорамирование скамеек; наконец, в случае возникновения беспорядка камера должна либо удовольствоваться изображением спикера, призывающего парламент к порядку, либо вернуться к широкому кадру, который не включает в себя сцену дебоша. В этом наборе правил, ограничивающих откровенную игру на публику и искусственное привлечение к себе внимания с помощью дурного поведения, несомненно, есть своя логика; но беспристрастному зрителю все это напоминает о суровых предписаниях, которым должны были следовать участницы фарсовых ревю в старинном мюзик-холле «Уиндмилл» [4] . Танцовщицам позволялось оставаться обнаженными до тех пор, пока они не двигались; если что-нибудь шевелилось, это было против правил.
Стоит ли удивляться, что члены парламента уже начали эксплуатировать ограничения, наложенные на камеру. Если кадры ответной реакции зала зависят от называния имени члена парламента, то у любителя поразглагольствовать может появиться соблазн как бы невзначай вставить в свою речь имя того парламентария со скамеек оппозиции, который демонстративно игнорирует говорящего. И если во всех прочих случаях камера должна неукоснительно держаться на ораторе, то, стало быть, в нее также неизбежно попадет и небольшая группа людей (членов той же самой партии), которые сидят спереди и сзади него/нее. Так родилась техника, известная как «даунаттинг» [5] , в соответствии с которой окружающие говорящего ведут себя так, словно им не приходилось слышать столь захватывающей речи с тех пор, как Генрих V обратился к своим войскам перед Азенкуром. Даунаттинг затруднительно проделывать маленьким партиям, и на первых порах можно было видеть, как либерал-демократы en masse (masse в данном случае — не более полудюжины) взволнованно привстают где только можно, чуть только один из них собирался произнести речь, которую транслируют по телевизору. «Даунаттинг!» — кричали другие партии. «Ничуть, — объясняли либерал-демократы, — просто когда один из нас произносит речь, всем прочим нравится его слушать…» Существует также ухищрение, известное как «негативный» или «ядовитый» даунаттинг. Оно применяется, когда инакомыслящий член партии обрушивается на свою собственную переднюю скамейку [6] ; в этих обстоятельствах лояльные партийцы, окружающие диссидента, могут зевать, почесываться, ерзать, энергично трясти головами с неодобрением, в общем, выражать свою точку зрения языком жестов.