Джин часто задумывалась над тем, как становятся старыми. Когда ей было за пятьдесят, а она все еще чувствовала себя тридцатилетней, она услышала по радио лекцию геронтолога. «Засуньте вату в уши, — сказала она, — а в ботинки камешки. Натяните резиновые перчатки. Смажьте стекла ваших очков вазелином, и вот она — мгновенная старость».
Неплохая проверка, но, естественно, в ней имелся дефект. Вы никогда не старитесь мгновенно; у вас нет четких воспоминаний для сравнения. К тому же, когда она оглядывалась на последние сорок из ее ста лет, ни первоначально, ни даже в основном это не ощущалось как утрата сенсорных восприятий. Старились вы сначала не в собственных глазах, а в глазах других людей; затем очень медленно вы соглашались с их впечатлением от вас. И дело было не в том, можете вы или не можете ходить так быстро, как прежде, но в том, что другие люди считали, что не можете, а раз так, требовалось тщеславное упрямство, чтобы не замедлять шага.
В шестьдесят она все еще ощущала себя молодой женщиной; в восемьдесят она ощущала себя пожилой женщиной с легкими недомоганиями; а приближаясь к ста, она больше не трудилась думать, ощущает ли она себя моложе своих лет или нет. Какой смысл? Она испытывала облегчение, что не прикована к постели, как обычно бывало в прежние времена, но в целом на протяжении своей жизни принимала все новые достижения медицины как нечто само собой разумеющееся. Она все больше жила внутри головы и была этим довольна. Воспоминания… воспоминаний было слишком уж много; они неслись по ее небу, как ирландская непогода. С каждым проходящим годом ее ступни словно еще немножко отдалялись от ее рук; она роняла вещи, чаще спотыкалась, испытывала страх; но главным образом она замечала ухмыляющийся парадокс старости: все, казалось, требовало больше времени, чем прежде, но, вопреки этому, время, казалось, проходило быстрее.
В восемьдесят семь Джин начала курить. Сигареты наконец-то были объявлены безопасными, и после обеда она закуривала сигарету, закрывала глаза и затягивалась каким-нибудь пряным воспоминанием из предыдущего века. Ее любимыми были «Номера», сигареты, которые в первое время выпускались разделенные пунктирами на восемнадцать «средних курительных единиц». Эти СКЕ были обозначены номерами от единицы до восемнадцати — благожелательная уловка изготовителя, чтобы помочь людям определять, какую часть своей сигареты они уже скурили. Однако пару лет спустя, летом, когда найти тему для компьютерного лобби было нелегко, разгорелся спор (который, по мнению производителей, вышел из-под контроля) о патернализме и угнетении заложенных в нумерации «Номеров». В конце концов после 8 % национального опроса и нескольких неприятных инцидентов (автомобиль коммерческого директора был пунктирами разделен на восемнадцать секций от капота до багажника) изготовители согласились выпускать ненумерованные «Номера».
Тем не менее Джин все еще продолжала машинально верить, что ее сигарета содержит восемнадцать затяжек. Шесть, шесть и шесть; между каждыми тремя секциями она делала паузу. Первые шесть затяжек переполняли ее внезапной радостью; они были новыми вспышками жизни. Вторые шесть были не столь действенными — попытками удержаться на высоте, которой она наивно достигла без всякого труда. Последние шесть содержали зародыши паники — она наблюдала, как тлеющий пепел подбирается все ближе к ее пальцам, иногда пыталась превратить шесть в семь. Но это не создавало ни малейшей разницы.
Еще Джин нравилось сидеть на солнце. Может быть, думала она, это как-то связано с кожей: по мере того как она высыхает, покрывается пятнами, приобретает сходство с кожей рептилий, вы начинаете вести себя наподобие ящерицы. Иногда она натягивала старые белые перчатки, чтобы не видеть своих рук.
— У тебя зудит кожа? — спрашивал Грегори.
— Просто прячу мои вегетарианские сосиски.
Грегори и под шестьдесят сохранил круглое кроткое лицо, которое запомнилось Джин со времени их скитаний, и иногда внезапный сосредоточенный взгляд в его глазах напоминал ей о том, на что он смотрел так в течение своей жизни — радужную боевую эскадрилью его аэропланов, его компьютерные шахматы, его бледных подружек. Но теперь только память способна была делать его молодым. Она, поняла Джин, стала матерью старика. Его волосы были совсем седыми, очки в круглой золотой оправе выглядели как реликт, а его взвешенная, чуть ироничная манера держаться все больше походила на старческий педантизм. Грегори отправлялся на службу дважды в неделю, он играл с компьютером, он сидел у себя в комнате и слушал джаз. Иногда ей казалось, что его жизнь окутывает утренний, так никогда и не рассеявшийся туман.
Джин больше не рассматривала себя в зеркале. Не из тщеславия, но из-за отсутствия интереса. Любоваться или тревожиться возможно только до какого-то предела эластичности плоти, а дальше ничего нового ждать уже нечего. Она закалывала волосы рыхлым узлом. Она не мыла их уже несколько лет, и их белизна сменилась теперь накапливающейся желтизной. Как странно, думала она, в детстве я была примерно блондинкой, а теперь, в моем втором детстве, я вернула вторую, хотя и фальшивую желтоватость. Она съежилась на дюйм-два по сравнению со своим взрослым ростом; она немного сгорбилась и держалась за мебель, когда двигалась по дому. Она давно уже перестала следить за общественными событиями; ее характер уже не представлялся ей таким важным, как прежде; ее глаза утратили часть голубизны, обрели молочную серость утреннего неба, еще не принявшего решения для наступающего дня. Словно баллон с кислородом дал маленькую утечку: все замедлялось, становилось менее конкретным. Разница заключалась в том, что она знала это, а потому не могла разделить невежественную радость тех давным-давно погибших летчиков, которые пародировали старость в своем устремлении к солнцу.
Иногда Грегори пытался познакомить ее с другими глубокими стариками и всякий раз терялся из-за полного отсутствия у нее какого бы то ни было энтузиазма. «Но меня старые люди никогда особенно не интересовали, — объясняла она. — Так почему я должна интересоваться ими теперь?»
— Но не могли бы вы… ну, не знаю… потолковать о старых временах?
— Грегори, — ответила она с убежденностью на грани суровости, — МЕНЯ не интересуют ИХ старые времена, ну а мои я держу при себе. Можешь интересоваться стариками, когда сам состаришься.
Грегори улыбнулся. Старость? У него даже не было страхового полиса. Фирма, разумеется, предлагала ему полис со скидкой, но он отказался. Люди говорили, что страховой агент без собственной страховки похож на мясника-вегетарианца. Эта шутка на него не действовала. Он кивал, а про себя думал, что мяснику даже логично быть вегетарианцем: если свой рабочий день ты тратишь на разрубание животных, то очень вероятно, что тебе не захочется, вернувшись домой, есть их на ужин. Даже со скидкой.
Ему было уже далеко за пятьдесят пять, когда он начал размышлять о самоубийстве. Спокойные, почти умягчительные рассуждения. Не мелодрама с молнией, раскалывающей небо цвета копирки, но взвешенный сдержанный ход мысли. Возможно, как-то связанный с отсутствием страхового полиса, условия которого возбраняли бы это меланхолическое решение и, предположительно, запрещали меланхолические размышления на эту тему. А может быть, просто в первое десятилетие нового века самоубийства постоянно фигурировали в последних известиях. Говорят, что некоторые люди влюбляются только потому, что слышат разговоры про любовь. То же может быть верным и для самоубийства.