До Тулузы около часа езды по шоссе А 61. Утренний туман парит над лугами и колышется вокруг крестьянских домов, точно испаряющийся сухой лед. Сворачиваю на школьный двор и останавливаю мой 403-й. Рассыпаю в толпе ждущих учеников горсти bon mots [69] , словно семечки подсолнухов. Ученики все такие нарядные и… ну, да, хорошенькие. И мальчики, и девочки. И все хотят учить английский! Ну разве не удивительно? Я знаю, что педагогу полагается воодушевлять, разжигать жажду познания, и прочее, и прочее, но это правило было неприложимо в дождливые вторники на Эджуэр-роуд, когда перед тобой – унылый ряд прокисших кулей с зерном. Здесь же все наоборот: они пробуждают во мне желание учить!
И учишь, учишь целый Божий день. А после, быть может, пропустишь не спеша стаканчик красного в обществе ученицы, у которой трудности с прошедшим временем (у кого из нас их нет?), и ленивым ходом едешь через виноградники домой. За несколько километров видишь» как блестят в закатных лучах низкого солнца стальные конструкции ресторана «Кооперативный погребок». Вот промелькнул мой любимый дорожный знак: ROUT INON-DABLE. Чисто галльская экономия. В Англии бы написали: ОСТОРОЖНО! ДОРОГУ ИНОГДА ЗАТОПЛЯЕТ. А здесь
– ROUT INONDABLE, и все. Затем осторожно проезжаешь по деревне и попадаешь в любящие объятия жены и ребенка. Как она горячо обнимает меня, лучезарное дитя, малютка Сал, Льнет ко мне, как мокрая занавеска в душе. Ну, чем не жизнь?
ДЖИЛИАН: Теперь слушайте меня. Меня слушайте. Я думаю, начать надо с описания деревни, в которой мы поселились. Она расположена на юго-восток от Тулузы в департаменте Од, на краю виноградников Минервуа близи канала Дю Миди. Деревня со всех сторон окружена виноградниками, но это только теперь, а раньше было иначе. В наши дни, если поездить по окрестностям, можно подумать, будто тут спокон века все было так, как сейчас, виноградники почти все очень старые. Но на самом деле здесь произошли большие перемены с появлением железной дороги. До той поры здешние области были самодостаточными с сельскохозяйственной точки зрения. Тут разводили овец, чтобы получать шерсть, крупный рогатый скот – ради молока, наверно, еще и коз, выращивали овощи, фрукты и, ну, не знаю, подсолнечник, из которого давили масло, а еще турецкий горох и тому подобное. Но провели железные дороги, и экономический профиль региона, как и всюду, изменился, выровнялся. Местные жители перестали возиться с овцами, потому что шерсть, привозимая по железной дороге, оказывалась дешевле местной. Смешанные хозяйства вымерли. Можно, конечно, иногда увидеть козу где-нибудь на заднем дворе, но и только. В настоящее время весь регион занят виноделием. Что же будет, когда в другой какой-нибудь местности начнут производить вино лучше и дешевле нашего, когда из наших почв и виноградников выжмут все до конца и они станут неконкурентоспособны? С голоду мы, конечно, не помрем, экономисты посадят нас на европособие. Нам будут платить за то, что мы производим вино, которое никому не нужно, мы будем его делать, а потом ждать, чтобы оно превратилось в уксус, или просто выливать его на землю. Второе обнищание, понимаете? И будет очень жаль.
Вон те каменные башенки среди полей– памятники былого. Многие считают их зернохранилищами, но на самом деле раньше у них были крылья. Это бывшие ветряные мельницы, моловшие зерно с тех самых полей, среди которых они стоят. Теперь они остались без крыльев и перестали походить на бабочек. А заметили вы «замок», когда проезжали через деревню? Его все называют «замком», а Оливер сочиняет сказки про осадные машины и кипящую смолу. Спору нет, в этих местах происходило много сражений, главным образом во время Катарских войн, кажется, и англичане сюда заглядывали столетия два спустя. Но тут небольшая деревня посреди равнины, лишенная какого-либо стратегического значения. Зачем ей замок? Нет, это сооружение – всего лишь древнее зернохранилище и ничего больше.
Единственная здешняя достопримечательность, привлекающая туристов, – средневековый фриз на западной церковной стене. Он тянется от угла до угла, изгибаясь дугой над порталом. На фризе – тридцать шесть каменных голов, через одну то ангельская, то голый череп с аккуратно скрещенными костями снизу. Рай – ад, рай – ад, рай – ад. Или можно истолковать иначе: воскресение – смерть, воскресение – смерть, воскресение – смерть, словно вагоны проходящего железнодорожного состава. Да только мы уже не верим в ад и воскресение. И ангелы, по-моему, больше походят на обыкновенных маленьких детей. Вернее, на одно малое дитя – на мою дочь Софи-Анну-Луизу. Мы дали ей три имени, все три существующие и по-французски, и по-английски, достаточно переместить ударение, и меняешь национальность. Зги ангельские головки, слегка сглаженные временем, напоминают мне мою дочь. Они словно бы говорят мне: жизнь, смерть, жизнь, смерть, жизнь, смерть.
Какое-то здесь заколдованное место. В Лондоне я никогда столько не думала о времени и о смерти. Здесь такая тишь, красота, безмятежность, и жизнь моя худо-бедно устроилась, а я вот размышляю про время и смерть. Неужели это из-за Софи?
Вот, например, фонтан. Нормальное, с некоторой претензией на пышность, общественное сооружение, возведенное в царствование Карла X. Обелиск из розового мрамора, который и теперь добывают в карьере на противоположном склоне горы. На цоколе – четыре головы Пана держат во рту трубочки для стрельбы горохом. Из трубочек должна литься вода. Но давно уже не льется. А как, надо думать, радовались в 1825 году, когда установили фонтан и получили чистую воду с дальних холмов. Теперь жители деревни предпочитают покупную воду в бутылках, а фонтан пересох. Зато он теперь исполняет роль еще одного военного мемориала. На одной стороне обелиска – колонка из двадцати шести имен тех, кого эта маленькая деревня потеряла в Первой мировой войне. На противоположной стороне – трое павших во Второй Мировой войне, а под ними – один moit en Indochine [70] . А с третьей на розовом мраморе можно разобрать первоначальную надпись 1825 года:
MORTELS, SONGES BIEN
LE TEMS PROMPT A S'ENFUIR
PASSE СОММЕ СЕТТЕ EAU
POUR NE PLUS REVENIRE [71]
Вода – как жизнь, говорится здесь. Но вода здесь больше не течет.
Я смотрю на старух. Для домашней работы они надевают цветастые халаты на пуговицах спереди, наряднее, чем просто рабочая спецодежда. Каждое утро они выходят на улицу и метут тротуар перед своим домом. А потом еще немного проезжую дорогу. Я не шучу, они сметают своими старыми швабрами пыль и сор с асфальта, сколько удается достать с тротуара. К вечеру, когда спадает жара, они снова выходят на улицу, но теперь сидят на плетеных стульчиках. И просиживают дотемна, вяжут, судачат, прохлаждаются. Становится понятно, для чего они подметали шоссе. Для них шоссе – это тот же двор, где можно посидеть на воздухе.
В конце недели из Монпелье едут новые богачи. Но не в нашу деревню, мы для них недостаточно живописны. Они гонят свои джипы дальше и на холмах, откуда открывается красивый вид, включают протекторы: «хибачи», чтобы производить съемки. А у нас плоско, скучно, нет даже видеозала. Есть только два бара, одна гостиница с рестораном, это прямо напротив нашего дома, и булочная, в которой теперь пекут pain noir и pain complet [72] , поскольку в бакалейный магазин стали завозить хлеб фабричный, а кроме того, еще скобяная лавка, где можно купить электрические лампочки и крысиный яд. В прошлом году вся страна праздновала двухсотлетие Французской революции. А у нас в деревне было только одно уличное украшение: хозяин скобяной лавки мсье Гаррюэ заказал шесть пластиковых швабр, две красные, две белые и две синие, и воткнул в горшок у порога своего заведения. И сами щетки, и длинные рукояти были одного цвета, так что получилось очень мило. Но потом кто-то купил обе красные – проезжий коммунист, как утверждала одна старуха, – и местное украшательство на том и кончилось. Больше про двухсотлетие не вспоминали, хотя в соседних деревнях устраивали фейерверки, нам было слышно.