За окном | Страница: 44

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Молчание. Действие «Рифа» состоит из разговоров и размышлений, предваряющих разговоры (в 1921 году Уортон написала Мэри Кэдуоладер Джонс: «Как странно: никто не догадывается, что в „Рифе“ заключена пьеса, готовая к изъятию!»). Но по мере развертывания романа становится ясно, что недосказанность и способ недосказанности могут быть красноречивее всяких слов. «Молчание способно принимать такие же разнообразные оттенки, как и речь», — замечает Уортон. Так, Оуэн догадывается об истинных отношениях Софи и Дэрроу именно потому, что, заставая их наедине, всякий раз отмечает, что они молчат; будь их отношения такими, как принято было считать, они бы поддерживали обычную светскую беседу. Аналогичным образом тот факт, что Дэрроу «не говорит» (то есть держит при себе суждение) о Софи, порождает незапланированные сомнения в ее способностях гувернантки. А в самом начале событий, когда Дэрроу и Софи оказываются вместе в Париже, их знакомство переходит на тот уровень, где «естественной (sic) заменой речи стал поцелуй». Секс как способ умолчания — а также «отсутствия необходимости слушать», согласно жестоким воспоминаниям Дэрроу. Как в начале, так и в конце, оглядываясь на роковую цепь событий, последовавших за первым приездом Дэрроу в Живрэ, Анна сознавала, «что никогда еще никто не говорил с умыслом и ничто не раскрывалось случайно. Она вновь ощутила бесполезность речи».

Это достаточно глубокое озарение, посещающее людей рассудительных и умудренных опытом, которые используют слова, чтобы определять мир, но и манипулировать им, держать его на расстоянии. Истина вышла на свет под своим неодолимым давлением: видимо, здесь маячит альтернативное метафорическое заглавие романа. Здесь же кроется признание того, что в нашей сегодняшней версии трагедии — более величественной и вместе с тем более холодной — мы далеки от благородства, далеки от богов, дергающих за веревочки, далеки от Расина, далеки от везения, далеки от помощи, далеки даже от слов.

Посвящается Хемингуэю
(рассказ)

1. Романист за городом

За дощатым сосновым столом они чувствовали себя непринужденно. Он сидел спиной к посудному шкафу, сработанному из таких же сосновых досок, лицом к большому окну, за которым открывался вид на сбившихся в кучку мокрых овец и на травянистый склон, уходящий в низкие облака. Все пять дней, что они провели в этой местности, дождь лил не переставая. У него не было уверенности, что совместный отдых, который брошюра расписывала как веселый и демократичный, — это предел мечтаний. Конечно, предполагалось, что готовить, мыть посуду и делать уборку будут студенты; но раз уж половина из них оказалась старше него, оставаться в стороне было бы чванством. Вот он и собирал тарелки, готовил тосты и даже пообещал в день отвальной попотчевать всех бараньим рагу. После ужина их компания надевала дождевики и отправлялась в паб, до которого приходилось тащиться по грязи не менее мили. Для сохранения душевного равновесия ему каждый вечер требовалось выпить больше, чем накануне.

К студентам, вдумчивым и жизнерадостным, он относился по-доброму и даже предложил им обращаться к нему по имени. Все согласились, кроме Билла, грубоватого парня, отслужившего в армии, — тот предпочитал называть его «Шеф». По правде говоря, многие из них скорее любили, чем понимали художественную литературу, и воображали, что беллетристика — это всего лишь автобиография с вывертом.

— Нет, я лично не понимаю, почему она совершила этот поступок.

— Ну, люди и сами не всегда понимают, почему совершают те или иные поступки.

— Но мы-то, читатели, должны понимать, даже если сама героиня не понимает.

— Необязательно.

— И я тоже так считаю. Нас ведь теперь не убеждает… как там он называется, Шеф?

— Всеведущий повествователь, Билл.

— Вот-вот.

— По-моему, есть разница между неприятием всеведущего повествователя и непониманием того, что творится в голове у персонажа.

— Я же говорю: люди не всегда понимают, почему совершают те или иные поступки.

— Но послушай, Вики, ты пишешь о женщине, у которой двое маленьких детей и, судя по всему, нормальный муж, а она ни с того ни с сего наложила на себя руки.

— Ну и что?

— Да то, что здесь, вероятно, хромает правдоподобие.

Он закипал, но не вмешивался. Вместо этого сам задумался над сущностью правдоподобия. Взять хотя бы его случай. Ну, то есть не его самого, а Энджи. Они прожили вместе семь лет, она делила с ним каждый день его писательских устремлений, он создал свой первый роман, она увидела, что его напечатали и хорошо приняли, даже наградили литературной премией, а потом ни с того ни с сего взяла и ушла. Он мог понять женщин, которые бросают неудачников, но бросить его, который добился успеха? Где, спрашивается, мотивация? Где правдоподобие? А вывод — причем не единственный — таков: не пытайся создать художественное произведение из собственной жизни. Не получится.

— Ты утверждаешь, что мой сюжет неправдоподобен?

— Не совсем так. Я просто…

— Ты не веришь, что бывают такие женщины?

— Ну…

— Так вот, позволь тебе заметить, бывают. (У Вики уже дрожал голос.) Эта женщина, эта женщина, которая тебе кажется неправдоподобной, эта женщина — моя мать, и поверь, для меня она в реальности была еще как правдоподобна — пока была жива.

Наступила долгая пауза. Все смотрели на него — ждали, чтобы он сказал свое веское слово. Конечно, он был готов — но не проповедовать, а рассказать им историю. Такую стратегию он выработал в первое же утро: во время каждого занятия вставлять какой-нибудь курьезный случай, воспоминание, длинный анекдот, даже сон. Он никогда не объяснял, зачем это делает, но каждое такое непринужденное вмешательство было рассчитано на то, что они спросят: это — сюжет? Если нет, как сделать из этого сюжет? Что выбросить, что сохранить, что усилить?

И он рассказал о поездке в Грецию, лет за двенадцать до этого, в конце шестидесятых. Тогда он впервые оказался в стране, на языке которой не понимал ни единого слова. Его приятели на три недели сняли дом на острове Наксос. Дело было в разгар лета, по пути из Пирея за шесть часов, проведенных на открытой палубе, он так обгорел на солнце, что у него началась дурнота, и в результате он первые два дня просидел в четырех стенах. Немногочисленные прочие иностранцы на этом острове выделялись так же сильно, как, вероятно, выделялась, на посторонний взгляд, их маленькая английская компания. Больше всех ему запомнился коренастый американец с белыми волосами и коротко подстриженной белой бородой; одетый в свободную белую рубаху навыпуск и шорты на ремне, он гонял на белом джипе или вездеходе, который одинаково уверенно шел хоть по пляжу, хоть по прибрежной дороге. Американец проносился мимо: одна нога на подножке, одна рука обнимает женщину — лет, наверное, под сорок, смуглую, неубедительно крашенную блондинку. Женщина явно была из местных, и он, тогда еще чопорный юный англичанин (надо думать, время его изменило), заключил, что это островная шлюха, которую сняли на неделю — видимо, по цене аренды джипа, а то и в качестве бесплатного приложения к джипу. Эту парочку время от времени видели в ресторане или в баре, но чаще всего они находились в движении — работали на публику. Американец, безусловно, строил из себя Хемингуэя, и чопорный англичанин, которого и поражало, и отталкивало самодовольство этого мачо, возненавидел его с первого взгляда. Всякий раз, когда по пляжу, пусть даже вдалеке, проносился джип, ему казалось, что из-под колес в лицо ему летит песок.