К его удивлению, дверь была полуоткрыта – настолько, чтобы в щель мог пройти ребенок. Словно кто-то нарочно подстроил приход Люка.
В комнате находился отец. Он лежал один на широкой кровати с пуховой периной, покрытой медвежьими шкурами и прекрасными шерстяными одеялами. Затухающий огонь освещал комнату слабым оранжевым светом. В одном из кресел у кровати сидел верный слуга Филипп, в другом – Нана. Оба самозабвенно, по-стариковски храпели.
Люк на цыпочках подошел к кровати и вытянул шею, чтобы получше разглядеть отца. Лицо его было пугающе бледным и осунувшимся. На лбу и в рыжевато-золотистой щетине блестели капельки пота. Лицо казалось суровым, неприступным. Лоб был нахмурен, несмотря на то что отец был без сознания.
Но вот отец Люка пошевелился и застонал – тихо, слабо, тревожно. Его мучила боль, страшная боль. Несмотря на все усилия врачей, зияющая рана на ноге привела к заражению крови, которое, как все полагали, должно было его убить.
На рыцарском турнире в честь короля ему насквозь пронзили копьем бедро. Поль был самым умелым и опытным из рыцарей на этом турнире, и король избрал его своим фаворитом. Но он бросился в сражение, как безумный.
– Похоже на то, – шептались слуги, – что он хотел умереть…
Жалость, сострадание и обожание охватили Люка так сильно, что он едва устоял на ногах. Сам не сознавая, что делает, он залез на кровать и откинул одеяла, чтобы посмотреть на раненое отцовское бедро – все в намокших повязках и раздутое вдвое. Там, где не было бинтов, кожа была туго натянутой, блестящей, фиолетовой.
Зрелище было ужасным, не говоря о запахе, в котором были смешаны запах горчицы, гниющего мяса и пота, но Люк не испытывал страха. Лишь какой-то инстинкт двигал им, когда он положил свои ручки на горячую, влажную опухоль.
И тут же испытал странное ощущение – ощущение жара и гула тысяч роящихся пчел, хлынувшего по всему его телу и побежавшего сквозь его руки в отцовскую рану. Ладошки становились все более горячими, а вибрации – все более сильными, а с ними появилось ощущение блаженства, столь глубокое, что он начал растворяться в нем и потерял ощущение времени. На самом деле ребенок оставался там до тех пор, пока нога под его ладонями не зашевелилась. Люк испуганно поднял глаза и увидел, что отец смотрит на него расширенными от изумления глазами.
– Люк, – прошептал он и медленно приподнялся на локтях. – Боже мой, Люк…
Мальчик проследил за отцовским взглядом и увидел, что перевязанная бинтами нога приобрела обычный объем. Опухоль спала, а кожа приобрела нормальный, здоровый оттенок и стала мягкой.
Ребенок захлопал в ладоши и радостно рассмеялся. В то же время смущение пересилило желание обвить ручонки вокруг шеи гран-сеньора. В это время старый слуга, Филипп, громко всхрапнул и зашевелился в кресле, словно просыпаясь. Отец Люка поднял палец и приложил к губам, а потом дал сыну знак тихонько подползти к нему и обнять его.
Что мальчик и сделал, обхватив отца за шею и прижавшись мягкой щечкой к грубой, покрытой щетиной щеке. К радости Люка, отец крепко обнял его обеими руками.
– Прости меня, сынок, – сказал Поль. Тут отцовская щека внезапно омочилась слезами. – Я причинил тебе зло, пытаясь забыть правду. В том виновата моя глубокая печаль о том, что случилось с твоей матушкой. Я надеялся, что незнание защитит тебя от твоего наследственного дара. Но теперь я вижу, что он овладеет тобой и без моей помощи, и с ней. Так пусть уж лучше с ней, сынок… Лучше уж с ней…
В полной темноте монах Мишель резко подскочил, вжимаясь руками в мягкий матрас. Его атаковали, преследовали образы, роившиеся в чужом сознании, в чужих снах. От этого его собственное сознание мутилось, и он чувствовал себя совершенно истерзанным.
– Так, – прошептал он. – Она хочет околдовать меня…
На следующее утро он отправился в тюрьму раньше, чем собирался. Когда тюремщик проводил его до камеры аббатисы, дверь неожиданно распахнулась изнутри, и оттуда появился отец Тома. Подол его темно-фиолетовой атласной сутаны шуршал по земляному полу.
– Брат Мишель – или, может, лучше сказать, святой отец? – приветствовал его Тома и улыбнулся, но что-то угрожающее мелькнуло в его улыбке.
– Что привело вас сюда в такую рань, святой отец? – спросил Мишель, стараясь сохранить невозмутимое выражение лица, хотя сам вид отца Тома вызывал у него тревогу.
Может, он уже сам допросил аббатису, обнаружил, что она – еретичка и что доказательств ее вины достаточно, что, свою очередь, свидетельствовало о том, что Мишель намеренно затягивал процесс, пытаясь защитить ее?
Улыбка исчезла. С загадочным выражением на лице Тома внимательно посмотрел на Мишеля:
– Мне было любопытно взглянуть на аббатису. Конечно, она не будет говорить со мной, но ты, похоже, решил обходиться без применения пыток. – Тон его был мягким и ровным, но Мишелю все же почудилась в нем слабая угроза.
Не успел Тома задать висевший в воздухе вопрос, как Мишель твердо заявил:
– Нужды в пытках не было, святой отец. Как я уже говорил вам вчера вечером, она говорила вполне добровольно. Скоро я получу все свидетельства, какие необходимы.
– Полагаю, что так и будет, – отвечал молодой священник тем же неприятно тихим голосом. – Ибо мы считаем, что ты теперь заменяешь отца Шарля и стоишь на его позициях. Ведь ты присутствовал на аудиенции у епископа Риго. Несомненно, ты понимаешь, что мы собираемся… помешать любым неверным шагам в деле допроса аббатисы. Мы не потерпим никаких отсрочек, никаких ложных идей о милосердии…
Ничуть не изменившись в лице, Мишель медленно кивнул.
– Порицание – это наиболее разумное наказание за неверно вынесенное судебное решение.
Не успел он произнести последнее слово, как Тома быстро перебил его:
– Мы не говорим о таких мягких мерах воздействия, как порицание или лишение духовного сана, брат. Ни даже о таком более тяжком наказании, как отлучение от Церкви. Возможно, епископ Риго не пояснил со всей определенностью: Церковь считает, что все сочувствующие матери Марии-Франсуазе оказываются, как и она, в союзе с дьяволом, а потому должны нести то же наказание, что и она.
И снова Мишель никак не отреагировал на это, но перед его мысленным взором просвистел по воздуху деревянный молот и со звоном ударил по столбу, вбивая его в жирную каркассонскую землю.
– Я понимаю.
– Отлично, – сказал Тома. – И я надеюсь, что ты отнесешься к этому серьезно… Настолько серьезно, насколько серьезно относишься к собственной жизни.
Он широко, но неискренне улыбнулся на прощание и направился по коридору в сторону общей камеры. Мишель проводил его взглядом.
Он вошел в камеру. Аббатиса сидела на деревянной скамье. Лицо ее, все еще опухшее, выглядело менее раздутым, синяки потемнели. Заплывший глаз был теперь вполне виден: он был таким же темным и блестящим, как другой.