И теперь этот удивительный человек стоял на крыльце моей лечебницы, приняв облик заурядного сельского пастора. Но я видел то, что скрывалось под маской добродушно улыбающегося синеглазого простака. Со времени нашей последней встречи доктор постарел, в его рыжевато-золотистых волосах прибавилось седины. Как и я, он заметно исхудал и осунулся, и при взгляде на его впалые щеки у меня сочувственно сжалось сердце. Зато его внутренние силы и мудрость возросли многократно. Спокойствие, коим были исполнены каждое слово, каждый жест Ван Хельсинга, казалось, не поколебала бы даже самая яростная и неистовая буря. Как ни странно, но его истинное, внутреннее "я", скрывавшееся под изможденной плотью, стало гораздо... моложе.
– Прошу вас. – Я посторонился, собираясь проводить Ван Хельсинга и пациентку в подготовленные для них помещения.
Мы направились к открытой двери. Я попытался было забрать у профессора его ношу, но, как и следовало ожидать, он отказался от моей помощи. Тогда я предложил:
– Хотите, я позову санитара? Он мигом отнесет вашу пациентку, а вам не нужно будет тратить лишние силы.
– Нет! – с непривычной для меня резкостью ответил Ван Хельсинг.
Я удивленно повернулся к нему. Заметив это, профессор гораздо более мягким тоном прибавил:
– Пока давайте обойдемся без санитаров. Возможно, скоро ей и понадобится помощь кого-то из них, но сегодня было бы лучше, если бы нас как можно меньше тревожили.
Я не стал возражать и сказал, что в таком случае пошлю Томаса заблаговременно поднести чемоданы и оставить их посреди коридора, чтобы даже он не знал, где разместятся приехавшие. В вестибюле я вторично предложил профессору освободиться от драгоценной ноши и пересадить несчастную женщину на специальную каталку. Это была последняя модель, имевшая дополнительные пристежки для рук и ног, что весьма облегчало перевозку буйных пациентов. Профессор согласился и осторожно усадил больницу в каталку, после чего принялся внимательно разглядывать устройство пристежек.
– Сомневаюсь, чтобы они понадобились вашей пациентке, – осторожно заметил я.
На мгновение маска веселого простодушия слетела с него, и мне открылся отягченный заботами человек, несущий в своей душе всю боль мира.
– Сейчас нет, – отозвался он. – Но очень скоро могут понадобиться. Мы постоянно должны быть готовы к этому.
Ван Хельсинг заявил, что сам повезет каталку. Мы направились к лифту (дорогостоящее, но абсолютно необходимое нововведение, ибо подниматься или спускаться с буйным пациентом по лестнице – занятие крайне опасное). В кабине, где мы могли говорить спокойно, не опасаясь ничьих глаз и ушей, я ожидал услышать хотя бы некоторые подробности "тайной миссии" профессора. Однако он молчал. Желая несколько разрядить гнетущую атмосферу, я спросил Ван Хельсинга о здоровье его матери. Эта женщина – настоящая английская леди – очаровала меня с первого взгляда.
– Она умирает, – с типично голландской прямотой ответил профессор, не забыв назвать диагноз. – Злокачественная опухоль правой груди. Это началось более года назад. Думаю, мамины дни сочтены: опухоль добралась до мозга. Больше всего меня тревожит, что мама может умереть, пока я здесь.
Я обнял профессора за плечо, и он с благодарностью принял этот знак ободрения и поддержки. (До сих пор я ограничивался лишь рукопожатиями с ним при встрече и прощании. Попутно замечу: пожалуй, никто так не любит пожимать руки, как его соотечественники!)
– Профессор, мне не хватает слов, чтобы передать вам свое сочувствие. Когда вы с мамой приезжали к нам, ее доброта покорила мое сердце. Я привык мысленно считать ее своей бабушкой. В детстве мне так хотелось, чтобы у меня была бабушка, но своих я не знал: обе умерли задолго до моего рождения.
При этих словах профессор чуть слышно застонал, будто что-то ударило ему в живот, и отвернулся. Видимо, сдерживаемые чувства все-таки прорвались наружу. Помолчав, он тихо проговорил:
– Джон, дружище, мои тяготы – это мои тяготы. Не надо брать их на свои плечи. У вас более чем достаточно собственных забот и потерь. В вашем юном возрасте это ощущается гораздо острее. В моем, к сожалению, потери становятся частью повседневной жизни.
Разумеется, он имел в виду моего отца, скончавшегося шестнадцать лет назад, и маму, со дня смерти которой прошло почти три года. Семейное поместье оказалось слишком большим для единственного наследника, и я превратил его в лечебницу.
Наконец мы добрались до двух палат, расположенных в непосредственной близости от моей спальни. Я предпочитаю, чтобы эти помещения пустовали, если только количество пациентов не приближается к предельно возможному. Сейчас в лечебнице находилось всего трое больных, одного из которых я собирался вскоре выписать. От ближайшей занятой палаты упомянутые помещения отделяло не менее полудюжины комнат. Я надеялся, что уж здесь-то никто не потревожит профессора и его несчастную спутницу.
– Вот мы и пришли, – сказал я, отперев двери обеих палат, чтобы профессор смог их осмотреть.
Одна из комнат вовсе не имела окон. Ее убранство было довольно спартанским: кровать, тумбочка и газовая лампа, которая крепилась к стене на значительной высоте, так что зажигать и гасить ее мог только санитар, пользуясь специальным приспособлением на длинной палке. Палата, отведенная мною для профессора, имела зарешеченное окно, выходившее на цветник (нынешним летом цветы радовали нас изобилием и яркостью красок). Кровать я застелил одеялом, сшитым когда-то моей матерью. Понимая, что профессору необходимо создать условия для работы, я распорядился принести сюда письменный стол и удобный стул. Поскольку в целях безопасности лампы во всех палатах находились почти под потолком, я позаботился о шесте, чтобы профессор сам мог регулировать освещение.
Я передал Ван Хельсингу ключи от обеих палат.
– Это ключ от вашей комнаты... а это – от комнаты вашей пациентки, – пояснил я.
Профессор еще раз обвел глазами оба помещения.
– Знаете, Джон, ей больше подойдет эта комната. Здесь ей будет гораздо приятнее. Ну а я вполне удовольствуюсь газовым светилом.
Я хотел было возразить, но профессор уже вкатил свою пациентку в палату, осторожно снял женщину с каталки и усадил на стул, стоявший возле окна. Честно признаюсь: меня это отнюдь не обрадовало. Если женщина страдает кататонией, то бессмысленно заботиться об усладе для ее глаз (она все равно не обратит внимание на пейзаж за окном). Я не отличаюсь жадностью к вещам, но это одеяло было дорого мне как память о маме, и мне не хотелось оставлять его душевнобольной, у которой (как я понял по намекам профессора) случаются припадки буйства.
Я тоже вошел в палату, обдумывая, как бы поделикатнее сказать Ван Хельсингу об этом. Профессор тем временем снял с пациентки шляпу и вуаль. Я затаил дыхание. Женщина поразила меня невероятной худобой (о таких говорят "кожа да кости") и одновременно – необычайной молодостью и красотой. Я залюбовался ее большими карими глазами и совершенно черными волосами, собранными на затылке. Но это не все... Я моргнул, и пациентка Ван Хельсинга на какое-то мгновение показалась мне его ровесницей. Я увидел седину в ее волосах и густую сеть морщин под глазами. Повторяю, все это длилось менее секунды, и в следующее мгновение ее лицо вновь стало молодым и красивым, а из волос исчезли седые пряди. Меня посетила странная догадка: молодость пациентки являлась чем-то вроде вуали, скрывающей ее истинный возраст и внешность. Но пустой, отсутствующий взгляд ее полуприкрытых глаз скрыть было невозможно, хотя я явственно ощутил в нем безграничное горе.