Всякое время имеет свою судьбу.
Занзибарская пословица
Посвящается страстной мечте моей матери
Йена, февраль 1924 года
Время морского отлива: не время ль вернуться домой
Всем тем, кого гонит ветрами сквозь холод колючий и зной?
Я плачу, не в силах сдержаться, и чувства клокочут в груди,
И с думами мне не расстаться, сгущается ночь впереди,
Однако вернутся былые гармония и тишина, природе покорны —
И утро в свой срок наступает всегда.
Диб-иль-Азд [1]
Это станет ее последним путешествием.
Последним из многих.
Это нечто большее, чем просто шаг в неизведанное.
Оставить за собой все, разрываясь между оставленным позади и тем неизведанным, что ждет впереди…
На сей раз она отправится в путь налегке. Не надо ничего брать с собой: ни чемоданов, ни шляпных коробок, ни кошельков; ни сожалений, ни забот, а главное — страха. Только одну надежду — увидеться вновь. Когда-нибудь.
За детей она не боялась. Она слышала их, они были все тут, в доме, внизу. Они собрались, чтобы проститься с ней. Стены и двери скрадывали их и без того осторожные шаги, а голоса, сумрачные от озабоченности и скорби, едва до нее доносились — едва слышное бормотанье.
Уже давно они не нуждались в ней. Словно большие перелетные птицы, они однажды вылетели из гнезда в большой мир — прежде чем в их сердцах пустила корни любовь к собственным детям. В Гамбурге. В Лондоне. Здесь, в Йене.
Дома наконец-то. Покончено с беспомощностью, которую они впитали с ее молоком.
Домой наконец-то. Ее потрескавшиеся губы почти не тронуты возрастом, но все же прожитые годы навсегда придали им скептическое выражение. Да и сейчас они растянулись в едва заметной усмешке.
Наконец-то можно обрести мир и покой. Наконец-то вернуться домой. Она так устала! Очень устала. С давних пор она чувствует себя изношенной, как старое платье, ее изглодала тоска, которую она никогда не могла победить. Время обесцветило ее некогда яркие темные краски: волосы побелели и стали тонкими, ломкими, почти прозрачными — как пожухлая трава. Кожа — как пепел, и дряблая, блестящие прежде глаза потускнели.
Она устала от вечной борьбы, пора сдаваться. Измученная жизнью, не той, что была ей предназначена от рожденья, не той, что ждала ее с колыбели. Совсем иной.
Судьба сулила ей многое, однако ничто не сбылось. Но и скупой эту жизнь назвать было нельзя. Напротив, жизнь была к ней щедра. На годы, дарованные ей. На повороты в судьбе. На встречи и расставания. На друзей и страдания. На любовь. Да, на любовь — любовь в первую очередь.
Теперь ее чувства обращены не к тем, кого она здесь оставляет. Да-да — теперь только к тем, кто давно покинул ее.
Я готова.
Одна-одинешенька, но тело все не хотело ее отпускать, оно все держало ее на грани между жизнью и смертью. То самое тело, которое всегда было сильным и гибким, как молодое здоровое деревце, не гнущееся даже под самым сильным ветром. Тело, позже ставшее хрупким и слабым — под злыми бурями прожитых лет.
Тело, каждый вздох которому теперь давался с трудом, но оно упрямо продолжало отвоевывать у смерти каждый вздох, пусть со свистом и хрипом. Изнурительный кашель ее совсем вымотал и обессилил. Горьким был этот кашель, как и разочарование, ожидавшее ее в этой стране.
Беспокойно метались по простыне, словно в танце, ее узловатые, покрытые коричневыми пятнами руки — руки старухи. Комната была хорошо ей знакома, и все же она уже не была ее комнатой. Здесь она просто была в безопасности. Просто безопасная комната. И безопасные последние годы. Кредит, проценты за который уже выплачены, новые времена, которые ей никак не понять.
Так что же остается человеку в конце жизни?
Послышались чьи-то шаги, мягкие и осторожные, и чей-то шепот. Они пришли навестить ее? Она хотела обратиться к ним, что-то сказать — не беспокойтесь, у меня нет особенно сильных болей, прощайте, — но и это ей не удалось. Лихорадка уносила ее далеко-далеко — в царство по ту сторону времени и пространства.
Это правда? — различила она в топоте детских ножек тоненький голосок, от волнения задыхающийся. — Это правда, о чем говорят другие дети? — И другой, и третий, задыхаясь, тоже просили: Расскажи, мама, расскажи нам!
И она рассказывала ее вновь и вновь — сказку, когда-то бывшую явью и ее собственной жизнью. Хотя сама она никогда не считала ее сказкой, даже сегодня.
Кое-что она уже описала. Пережитое, перечувствованное и передуманное. Услышанное и прочитанное — пережитое, а потом ставшее и ее собственным.
Писала она для детей, для всего света, для себя. И все же написанное было еще далеко не все; оставалось так много недосказанного.
Слова; ничего, кроме слов. Как могут слова даже приблизительно правдиво поведать о том, что она пережила за свою жизнь? К тому же на языке, на котором она, правда, со временем научилась думать и мечтать, но который всегда оставался для нее чужим. Тем более что в жизни человека бывают вещи, с трудом облекаемые в слова. На любом языке.
Любовь. Одиночество. Смерть любимых. Тоска. Тоска по родине.
«Цайн ц’аль барр, — всколыхнулось в ней, — как прекрасна эта земля. Земля черных людей — Занзибар» . Звуки — как дыхание моря. Как шелест ветра в пальмовых рощах, когда он колышет перистые верхушки пальм. Шш-шш… шш-шш… Как морской прилив и отлив, он вездесущ — с каждым вздохом и выдохом. И утешает, как шепот мамы. Шш-шш…
Под жалобные крики муэдзинов пульсировали барабаны Африки. Та-дунг-гунг. Та-дунг. Биение пульса острова. Ее собственный пульс. Родина. Эль-Ватан [2] . Нюмбани [3] . Дом.
Из-под закрытых век струились слезы, они жгли огнем глубокие морщины поблекшей кожи. Домой… Море бушевало в ее душе и призывало к себе, ласковое и словно бы заклинающее.
Возвращайся домой, Салима. Домой, Салима, домой… Салима…
Шш-шш, Салима.
Возвращайся.
С моих ветвей струится влага,
И ее имя заставляет биться миллион сердец.