Обитель Синей Бороды | Страница: 6

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

А если нет – что ж, делай по правилам. Кого родила, того бери и расти. Как – это уж твои заботы. А к заботам приплюсуй еще и непреходящую постыдную безысходность, прими ее, смирись, потому что никуда от нее не денешься, никаким волевым движением души не избудешь. Это – навсегда. Это – уже не изменить. Не придет добрый врач, не вылечит, как простуду. Это – навсегда.

Нет, добрых и философских разговоров об этом много, конечно. Как сказала врачиха – не спрашивай, мол, за что, лучше спроси – для чего. Успокоительные рассуждения, в пользу бедных. Такие, мол, дети – счастье в семье, Божьи подарки. А если человек не может, не умеет принять подарка? Если он не приспособлен для него, да просто – не талантлив? Должна же быть хоть какая-то гармония, баланс между подарком и способностью его принять с радостью? Ну не получается если?! Как тогда надо приучаться к этому безысходному «навсегда»?

Страшное какое слово – навсегда. И ужасно стыдное. Не само по себе слово стыдное, конечно, но фон присовокупления стыдный. Потому что не должна мать рефлексировать, права не имеет. И от того еще горше на душе – от самоуничижения… Слаба, слаба оказалась перед испытанием, не можешь с собой совладать. Не мать, а полное ничтожество. Провалилась в омут этого «навсегда», не можешь выплыть. А выплывать надо, надо! Да, твой сын Николенька – это навсегда! С его лунообразным лицом и писком котенка, с косо прорезанными и широко расставленными глазами, пороками сердца и сосудов, с отставанием в умственном, психомоторном и физическом развитии – навсегда! И ты при нем – навсегда! Навсегда! Запомни это, прими, смирись! И люби.

Нет, она его любит, конечно же. Уж как получается. Пусть это любовь-смирение, любовь-стыд. Хотя у настоящей материнской любви не может быть никаких оттенков. Но как от них избавиться, от этих оттенков, если, например, везешь коляску по улице и ловишь на себе сочувствующие взгляды прохожих? Но прохожие – это еще ничего, наплевать ей на них, по большому счету. А вот когда на взгляд Олега невзначай нарываешься, тут уж собственная пристыженность поневоле гневом оборачивается. Ох, сколько там страдания молчаливого, непроходимой замкнутости в самом себе! Как будто Николенька его страшно оскорбляет своим присутствием.

Он даже в роддоме побоялся его на руки взять. Медсестра протянула сверток, а Олег онемел. Стоит как столб, весь бледный, испарина на лбу выступила, кадык по шее туда-сюда ходит – еще немного, и в обморок упадет. И глаза такие… Несчастные, безумно-затравленные. И это ее Олег! Всегда легкий на подъем, романтично влюбленный, уверенный в себе! Выходит, и не уверенный вовсе…

Екатерина Васильевна тогда героически спасла ситуацию. Выплыла из-за спины сына, как тень, оттолкнула легонько в сторону, протянула руки к кружевному свертку. Лишь приказала сыну коротко:

– Сонечке – цветы, медсестре – конфеты…

Он автоматически кивнул, засуетился некрасиво, нескладно. Как сцена из комедийного фильма под названием «дитям – мороженое, а бабе – цветы». Главное – не перепутать.

Со стороны, наверное, и впрямь смешно выглядело – какой папаша испуганный оказался. Соня отдала ребенка Екатерине Васильевне, глянула на Олега в отчаянии… Едва сдержала слезы обиды, сжалась в комок. И лицо вспыхнуло, как от пощечины.

А дома уже не до обид было – как-то затянулось все хлопотливой паутиной. Кормление, купание, постирушки, вечный недосып, голова кругом. Олег приходит поздно – на работе аврал. С трудом часок выкроил, чтобы до загса доехать, ребенка зарегистрировать. Сунул ей свидетельство о рождении, будто обременительную бумажку какую…

– Сонечка, теперь бы в церковь, окрестить надо! – торопливо произнесла Екатерина Васильевна, упреждая ее обиженную реакцию. И опять, как тогда, в загсе, заслонила собою сына. – Но это уж мы сами с тобой, Олежке же некогда…

В церкви она плакала. Как ей казалось, слезы были чистые, светлые. Батюшка с большой осторожностью принял слабое тельце ребенка в руки, окунул в купель. Потом похвалил их, что имя дали ребенку по святцам, сказал, что его святой Николай-угодник беречь будет. Очень хорошее имя – Николай. Коля. Коленька. Это уж потом Екатерина Васильевна переиначила его в Николеньку. Так и пошло – Николенька да Николенька…

Впрочем, ей всегда чудился в этом какой-то подвох. Слышалось в двойной уменьшительной ласковости – Николенька – что-то до боли пронзительное, уничижительно-снисходительное. Здорового ребенка так никогда не назовут. Он будет Колей, Коленькой, Колькой, Колясиком… Да кем угодно! Но не Николенькой же… Был, был тут обман. Сами себя обманывали. Будто искупали свое стыдливое смирение. Олег хоть не притворялся, по крайней мере.

Да, он не притворялся. Он отстранялся. Своим болезненно замкнутым отчуждением и отстранялся. Приносил пакеты с продуктами, бегал в аптеку, подвозил до дома задержавшуюся около Николеньки массажистку – делал все, что попросят. С первого зова, очень старательно. Но долго в одной комнате с Николенькой находиться не мог… Впрочем, никто от него такого «подвига» и не требовал. Соня – от гордости, Екатерина Васильевна – из жалости. Потом как-то сами собой и по комнатам распределились. Соня со свекровью в одной комнате около Николеньки крутились, а Олег, когда в редкие часы дома бывал, в другой, сам по себе. И все бы ничего, если б однажды Олег не прихватил ее на кухне в жаркие объятия, не прошептал горячо-виновато в ухо:

– Я так соскучился, Сонь… Придешь ко мне ночью?

Ох, вот тут ее и прорвало… Все высказала, через слезы, через нервное дрожание рук у лица, через истерическое торопливое всхлипывание:

– Ты… Как будто я виновата… За что? Он же твой сын! А ты… Уйди от меня, видеть тебя не могу! Сволочь, сволочь!

– Сонь, ну погоди… Прости меня, Сонь! Да, я сволочь, я и сам понимаю… Но не могу я, Сонь! Вот тут… – Олег нервно постучал себя кулаком по грудной клетке, – вот тут что-то сидит, никак справиться с собой не могу… Ну что мне делать, скажи?! Ну не могу…

– А я, значит, могу?

– Да, ты можешь. Ты мать. У тебя материнский инстинкт на автомате срабатывает. А я…

– А ты – отец!

– Да, я отец. Я ж не отказываюсь. А только мой инстинкт пока в шоке находится, не может оправиться от обиды.

– Не поняла… Какой обиды?

– Не знаю… Такое чувство, что мне природа в душу плюнула. И надо жить с этим плевком.

– Ты… Ты хоть понимаешь, что сейчас несешь?!

– Да понимаю, понимаю… Прости, Сонь! Но как есть, так и говорю. Чистую правду. Да, ты права, я все понимаю… Ну дай мне время, Сонь.

– Да пошел ты! Правдолюб обиженный, подлый чистоплюй! Эгоист, маменькин сынок! Не прикасайся ко мне, я сказала!

– Ну как ты не можешь понять?!

– Да, не могу понять! Почему я должна что-то понимать? Я что, чем-то от тебя отличаюсь? Думаешь, у меня… Думаешь, я… А если я вот так же на природу обижусь, как ты? И что тогда?

– Ну скажи, что мне делать? Голову пеплом посыпать? Уйти, чтобы тебе легче стало?