Баженов достал из кармана складной перочинный нож, подошел к дереву.
— Помогите мне кто-нибудь, — глухо сказал он.
Ружецкий оставил пленника и подошел к Баженову. Он нежно обнял тело девочки и приподнял его, пока Баженов пилил тупым лезвием прочную капроновую веревку. Наконец с веревкой было покончено, но Ружецкий так и держал тело в руках.
— Я понесу ее! — сказал он. — Возьмите кто-нибудь ружье.
Ружецкий нежно прижал тело Лизы к груди, и тогда у Баженова промелькнула теплая, никак не вязавшаяся с происходящим, мысль: «Он будет хорошим отцом. Черт возьми, да он бы уже БЫЛ хорошим отцом, если бы трахал жену почаще».
Баженов сам взял ружье Ружецкого и подгонял Микки, время от времени ударяя его прикладом между лопаток. Он хотел выбить из мерзавца хотя бы короткий стон, кряхтение или вскрик, но Микки молчал. И ухмылялся. Баженов не мог этого видеть, но он чувствовал, что подонок ухмыляется.
«Ничего, — думал про себя Баженов. — Ничего, дорогой! Посмотрим, что ты запоешь, когда мы придем в город!»
Он и сам не знал, что будет, когда они придут в Горную Долину. Скорее всего, ничего. Он посадит Микки в изолятор, сообщит обо всем в Ковель, оттуда приедет следователь, проведет предварительное следствие, опросит потерпевших (идиотское слово: мать, потерявшая дочь, — всего лишь потерпевшая) и свидетелей, потом приедет автозак и заберет Микки. И все. А спустя несколько месяцев они узнают, что Микки осудили. Лет на восемь. Или — посадили в психушку, на принудительное лечение.
Лиза будет лежать в земле, а Микки — трескать макароны по-флотски. И все довольны. Это же справедливо. Это — по закону.
* * *
У Ивановой хижины они встретили группу Мамонтова. Сам Валентин стоял, прислонившись к забору, и прикуривал сигареты, одну от другой.
Увидев голого по пояс чужака, он нахмурился.
— А где… — тихо спросил он у Баженова. Он не стал продолжать, но продолжения и не требовалось: в эту ночь они понимали друг друга без слов.
— Валерка несет, — кивнул себе за спину Баженов.
Мамонтов издал какой-то птичий звук, никак не подходивший к его внушительной комплекции. Он часто задышал, будто вынырнул из-под воды, где провел без воздуха долгие пять минут.
— Тебя сменить? — спросил он у Ружецкого. Ружецкий натужно пыхтел, волосы прилипли ко лбу, по лицу катились крупные градины пота… Или это был не только пот? Может быть, он плакал, но разобрать, где слезы, а где — пот, было невозможно. Он мотнул головой. И сказал после паузы немного гнусавым, как от насморка, голосом:
— Я не устал.
Мамонтов кивнул и пошел рядом, освещая ему дорогу фонариком.
Они возвращались домой: мужчины, сплоченные общим делом. Но они возвращались не с победой, как это было в сорок пятом или сорок шестом, а с телом убитой девочки на руках. Город не встречал их радостными огоньками, он лежал перед ними темный, пустой и беззащитный.
Они шли молча, стараясь не смотреть друг другу в глаза. Потому что гордиться им было нечем.
* * *
Шериф сплюнул и выбросил короткий бычок.
— Вот так это было, док… — сказал он Пинту. — Но это еще не конец. Далеко не конец. Я возвращался, толкая перед собой этого ублюдка, и не знал, что в ту ночь побываю у заброшенной штольни еще дважды. Дважды, понимаешь?
— Нет, — честно ответил Пинт. — Что вы там забыли?
— Видишь ли… Иван был совершенно прав — это нехорошее место, и ходить туда не стоило. Но я почему-то чувствовал, что мы найдем его именно там. Так оно и случилось. Мы нашли его, но… Эта поляна словно манила к себе. Притягивала…
— Зачем вы туда вернулись? — повторил Пинт.
— Валька… — словно нехотя протянул Шериф. — И старик Ружецкий, Семен Палыч. Это была их идея.
— Какая идея?
— Собрать всех в школе. Всех, кто может самостоятельно застегивать ширинку. Хотя… В последнее время мне кажется, что их не так уж много в нашем городе. Тех, кто может сделать это самостоятельно, если ты понимаешь, о чем я говорю…
— Нет, не понимаю.
— А чего тут непонятного?
* * *
Молчаливая процессия ступила в город, и первым ее встретил стоящий на отшибе дом Воронцовых. Ружецкий направился было к дому, но Баженов его окликнул:
— Стой! Только не туда!
— А куда?
— Неси в больницу. Мать не должна ее видеть… такой. Я сейчас зайду, вызову Николаича… Я… сейчас… Баженов обернулся, сунул кому-то ружье.
— Подержите… этого, — сказал он и быстрыми шагами направился к дому.
В одном окне горел слабый огонек. Баженов не представлял, что он сейчас скажет. Как? Какими глазами он посмотрит на Екатерину?
Он вспоминал свои слова, сказанные пару часов назад: «Я найду его». Его! Он не сказал тогда: «Я найду Лизу», будто уже списал ее со счетов. Да так оно и было. Ну, нашел он ЕГО, а что дальше? Что дальше?
Этот вопрос крутился в его голове и не давал покоя.
Баженов не стал подниматься на крыльцо, прокрался к окну и подпрыгнул. Ни Екатерины, ни Лены не было видно. За столом — спиной к нему — сидел Тамбовцев, подперев голову рукой. Казалось, он спал.
Баженов так и не решился постучать в Дверь. Он не знал почему, но не смог этого сделать. Он тихонько поскребся в стекло и услышал грузные шаги Тамбовцева. Доктор прижался к окну, приставив ладони к лицу, его нос сложился наподобие пятачка. Баженов кивнул и услышал, как тяжелые шаги, заставлявшие скрипеть половицы, направились к двери. На стекле остался жирный отпечаток лба и носа.
Тамбовцев выскочил на крыльцо. Он выглядел так, словно уже все ЗНАЛ. Наверняка. И все-таки короткий луч надежды блеснул на его лице, разгладил складки на лбу и заставил дрогнуть уголки губ. Баженов молча покачал головой, и Тамбовцев снова состарился на миллионы световых лет.
— Мы решили отнести ее в больницу, — громким шепотом сказал Баженов.
Тамбовцев кивнул. Плечи его дрожали. Он смахнул слезы. Не вытер, а именно смахнул, словно случайные капли дождя, и сказал:
— Я все понимаю…
Мужчины встретили его молча. Они расступились, глядя себе под ноги. Только один человек — хотя вряд ли его можно было назвать человеком — ухмылялся.
Ухмылялся, будто спрашивал: «Ну что, веселую забаву я вам устроил?»
Тамбовцев посмотрел на него странным взглядом — на всего целиком и одновременно сквозь него — и отвернулся.
Лиза лежала на руках у Ружецкого, и, если бы не безжизненно болтавшиеся ножки и измазанный кровью подол белой рубашки, можно было подумать, что она спит.
Тамбовцев подошел к Ружецкому.
— Дай ее мне… — сказал он. В этом голосе было все: чудовищная боль, бесконечная нежность и светлая печаль. Все сразу.