Радио Судьбы | Страница: 97

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Конечно, до ребят не доходило. Они не могли понять, что он говорит, но, к счастью, рядом всегда был переводчик – Сержик (Рудницкие не отпускали гулять Ваню одного), и он пояснял, что папа может поднять гирю триллион раз. Во время перевода миллион превращался в триллион, но это не имело большого значения, Ваня все равно не видел разницы, главное, это означало одно – очень много. Очень-очень.

Наделе, конечно, гиря была всего весом в пуд, и Рудницкий считал большим достижением, если выжимал ее больше двадцати раз, но это ничего не меняло – сыновья гордились им точно так же, как он – ими. А может, чуть-чуть больше.

Дверь медленно поползла назад, а засов все не хотел двигаться. Им почти не пользовались, его только красили – чтобы не заржавел, но смазывать забывали. И, видимо, капелька краски... Одна-единственная капелька краски попала на засов и, засохнув, намертво приклеила его к двери.

Ваня почувствовал, что слабеет. Он изо всех сил тянул эту дверь на себя, но отец был сильнее. Ваня на время оставил засов и ухватился за ручку двумя руками. Дверь застыла... И потом – о счастье! он победил папу! – снова стала закрываться. Она опять точно встала в проем – с мягким, почти неслышным лязгом – и Ваня потянулся к засову, но...

Это напоминало перетягивание каната. И... самое страшное заключалось в том, что отсюда некуда было бежать. В этой каморке не было ни окон, ни дверей. Ничего. И если папа его одолеет, то Ване некуда будет деться.

Страх... Он почувствовал, как страх медленно начал подниматься – снизу вверх. Сначала ослабели ноги, они стали будто ватными (из сахарной ваты, такой хрупкой и воздушной), затем страх круглым пушистым шаром наполнил живот, потом подобрался к рукам, и... Ваня увидел, как СИЯНИЕ стало гаснуть.

Это было хуже всего.

Ваня заплакал и напрягся из последних сил. Но вдруг...

Заклинание! Ведь он еще не сказал заклинание! Магические слова, которые должны были подействовать!

– Я в домике. – Похолодевшие губы не слушались, у него опять получалась КАША вместо слов. Противная, мешающая каша. Но ведь он мог говорить! Он говорил ясно и четко, даже лучше, чем диктор в телевизоре, он говорил, но... У себя в голове. – Я в домике... Я в домике... Я в домике...-быстро шептал Ваня, чувствуя, что он наконец обретает голос.

Конечно, когда-то это должно было случиться! Когда-нибудь.

Ему хотелось, чтобы это случилось утром. Чтобы он однажды вышел к столу, где вся семья уже собралась за завтраком, и громко сказал:

– С добрым утром! – и улыбнулся бы, словно показал невиданный фокус.

Все, конечно, обрадовались бы, стали бы хлопать, смеяться, кричать. А он поклонился бы (как тот дядька в странном черном пиджаке с двумя длинными тряпочками сзади, он перепиливал толстую тетю с голыми ногами, а потом тетя встала из ящика как ни в чем не бывало, живая и здоровая, дядьке все хлопали, а он кланялся – направо и налево) и улыбнулся.

Но это должно было случиться сейчас. Ваня чувствовал, что это должно случиться.

– Я в домике... Я в домике... Я в домике, – твердил он и вдруг громко и четко произнес: – Чик-чик, я в домике!

Он почувствовал, как папины руки с той стороны ослабли, папа громко выдохнул... будто всхлипнул и... отпустил дверь.

– Папа! – кричал Ваня. Он плакал в полный голос, от страха и счастья одновременно. – Папочка! Чик-чик! Я в домике! Чик-чик! Я В ДОМИКЕ!

Он положил правую руку на засов и, срывая в кровь пальцы, судорожно дернул его. Засов звонко щелкнул и встал на место.

И тогда... Ноги его окончательно ослабели, он сел на пол, закрыл лицо руками и, размазывая потоки слез, хлынувшие по лицу, повторял:

– Папочка! Я в домике! Чик-чик, я домике... – Рыдания вырвались из его груди и снова превратили СВЯЗНЫЕ слова в липкую КАШУ, но теперь он знал, что это не навсегда.

Он может говорить. Говорить, как все. Потешная горилла на его футболке, залитая слюной, кровью и слезами, улыбалась и подмигивала в темноту:

– Я ХОЧУ СТАТЬ ЧЕЛОВЕКОМ! А ВЫ?


* * *


Двенадцать часов десять минут. Окрестности деревни Бронцы.


Нестерпимо хотелось курить. Так хотелось, что в голове звенело.

Ластычев засунул руку в карман и побренчал мелочью. Восемь рублей сорок копеек. Две пачки «Примы». Или – «Тамбовского вожака». Или – если уж он захочет шикануть – что-нибудь с фильтром. «С ниппелем», как говорил он.

На «LD», конечно, не хватит... Но разве это так важно? Разве человек рождается на свет для того, чтобы курить «LD»?

Ластычев рассмеялся. Последние лет десять это была его любимая отговорка. Спасительная отговорка.

Разве человек рождается на свет, чтобы работать военруком? Ха!

Разве человек рождается на свет, чтобы жениться? Ха-ха!

Разве человек рождается на свет, чтобы носить дубленку или, на худой конец, пальто, когда можно походить и в телогреечке, засаленной до такой степени, что про себя Ластычев называл ее «кожаной»? Ха-ха-ха!

Иногда он спрашивал себя (для того, чтобы все было по-честному): «А для чего человек рождается на свет?»

В такие моменты он презрительно щурился, выпячивал нижнюю губу и отвечал невидимому собеседнику, веско и немного свысока:

– Вот уж не знаю, парень... Вот уж не знаю... – Затем хитро усмехался и ставил злопыхателя в тупик встречным вопросом: – А неужели кто-нибудь знает ответ? Может быть, Сократ? Или Эйнштейн? Ну, тогда бы он придумал не теорию относительности, а написал бы книжку «В чем смысл жизни». А Сократ – и вовсе не молол бы всякую чепуху насчет того, что, мол, я знаю, что ничего не знаю, и не давился бы на старости лет ядом цикуты. Или, может, вы хотите сказать, что не считаете этих людей достаточно умными?

Невидимый некто сконфуженно замолкал и больше не приставал с глупыми расспросами.

Правда, Ластычев никогда... НИКОГДА не спрашивал себя:

– А что, может, человек рождается для того, чтобы работать обходчиком на занюханном переезде, жить, как вошь, и постоянно трескать горючую гадость?

Он никогда так не говорил, потому что... На этот вопрос был только один ответ: застрелиться в глухом лесном овраге, чтобы лисы и бродячие собаки съели его труп до того, как он успеет протухнуть. Но у Ластычева не было даже пистолета.

Теперь у него не было ничего: ни четырех рот под его командованием, ни бронетехники, ни артиллерии, ни пулемета, ни автомата – ничего. Даже пистолета и то не было.

А давиться в петле... Это было не страшно – теперь уж он и не знал, что может его испугать... Но это было... ПОЗОРНО.

Выжить в такой кутерьме двадцать лет назад, и вдруг – удавиться... Бррр! Мерзость какая!

Смерть должна быть достойной. По крайней мере, она должна быть не хуже, чем жизнь. И пусть его жизнь катилась под уклон (да чего уж там скромничать, она давно уже скатилась и валялась в канаве), но все-таки в ней что-то было! Пули, осколки, свист снарядов, разрывы гранат... Это ведь все было! И разве он мог это ПРЕДАТЬ, затягивая на тощей загорелой шее гнилой шнурок?