Многое, что происходило со мной на войне, я начал осмысливать по-другому спустя 10–20 лет после ее окончания. Война ведь такая штука, она на всю жизнь в человеке остается.
Как люди относились к смерти? Привыкнуть к ней было невозможно. Люди, глядя, как гибнут вокруг друзья-однополчане, испытывали страх. По-настоящему я воевал на передовой с июля сорок четвертого. Здесь каждый день кого-то убивали. Летом того года люди уже конец войны видели, да еще пропаганда подогревала. Больше писали об успешных наступлениях, а не о том, как мы, скажем, у Балтики по полгода на одном месте топтались.
Многие были уверены (судили по громким статьям, да и сами хотели верить), что война вот-вот кончится. Через пару или тройку месяцев. И, конечно, хотели дожить до победы. Остерегались, не торопились вперед лезть. Это нормальное человеческое поведение. Видел я и бесшабашных людей. На мой взгляд, от долгой войны у них что-то сдвигалось в голове. Разве нас врачи или психологи проверяли? «Сдвинутые» могли и на бруствер средь бела дня влезть или нужду справлять, отойдя метров десяток от окопа, где его немец свободно из пулемета мог достать.
Был такой солдат у Рудько, Михаилом звали. Он с сорок второго воевал. Его, как и старшего лейтенанта, раза четыре ранило и контузило. Но если ротный в своем уме оставался, то Михаил как-то опустился, плюнул на все. Его насильно бриться, умываться заставляли. Долговязый такой, вечно обросший. Рассказывал, что после войны всех вдов в деревне перепробует, пока не выберет, на ком жениться.
— А чего не девок? — поддевали его.
— С ними возиться, — подумав, отвечал Михаил, — а вдовам терять нечего.
— Тогда не дури, если хочешь бабу увидеть.
— Наплявать!
Я с Михаилом пытался раз-другой заговорить, а говорить не о чем. Начинаешь спрашивать, как тут дела обстояли год назад, а он на тебя не смотрит. Сам начинаешь рассказывать, а он не слушает. Брякнет что-то вроде: «Два дня в брюхе урчит» или «Штаны на коленях продрались, когда же новые дадут». Поднимется, и пошел по траншее, не пригибаясь. На смерть нельзя плевать. Вот так однажды шел, очередь немцы дали, и завалился Михаил в грязь. Глаза открыл и закрыл. Как будто не было человека.
Еще одного бойца вспоминаю, младшего сержанта. Тоже долго воевал. Две медали имел. Он был пулеметчиком, но когда после госпиталя его ставили первым номером на «максим», наотрез отказался. «Я в пулеметах не разбираюсь!» У тебя же в красноармейской книжке написано, что пулеметчик.
— Ошиблись. Я при лошадях все время был.
— Чего брешешь? — не выдерживал командир. — Младший сержант, а при лошадях. Иди к пулемету или под трибунал.
Наотрез тот сержант отказывался. И сутки в пустой землянке под стражей просидел, и угрозы выслушивал. Потом кое-как согласился вторым номером к ручному пулемету встать. Что, ротный не сумел его заставить? А вот не сумел. Под трибунал вполне мог отдать за невыполнение приказа, а «максим» принять заставить не смог. Правда, это не у Рудько в роте было, тот умел общий язык с солдатами найти. Причины упрямства младшего сержанта я понимал. «Максим» — это головная боль для немцев. Машина сильная, дальнобойная, но громоздкая. Когда огонь открывает, фрицы всегда его старались уничтожить. При большом количестве минометов им это часто удавалось. Особенно если расчет не успевал четырехпудовый «максим» на запасную позицию перетащить.
У меня на глазах два раза «максимы» разбивало. Один раз мина в пулеметное гнездо влетела. Первый и второй номера искромсало до неузнаваемости. Второй раз — из автоматической «собаки», была у немцев такая пушка, калибра 37 миллиметров. Она стреляла, как лаяла. Сволочная вещь, скорострельная. В пулемет два или три снаряда угодили. Одного пулеметчика наповал, а второго всего осколками издырявило. До санбата довезли, а дальше не знаю как. Поэтому тот сержант, как черт от ладана, от «максима» шарахался. Хотя должность почетной считалась. Если пулеметчик месяц-два повоюет, то наверняка с медалью (реже с орденом) ходит.
Сержант потом за первого номера у «Дегтярева» стал. Трусом его не называли, но чувствовалось, что очень выжить хочет. Осторожно, с умом воевал. Когда я по второму ранению убыл, он жив был. Лет под тридцать, семью имел, может, и вернулся к жене-детям.
Небрежно относились к своей жизни люди, которые уже все потеряли. В сорок четвертом многие уже знали о судьбе своих близких. Послушаешь, сам жить не захочешь. У кого жену с детьми бомбой завалило, у кого сразу три брата погибли. Такие трагедии, не приведи бог. Они пленных не брали. У нас снайперов, по сравнению с немцами, всегда мало было. Один парень, родню потерявший, почти каждый день на «нейтралку» вылезал. Стрелял метко. Редко когда «пустым» возвращался. Ротный его отпускал. Убитые немцы роте в зачет шли, а убить врага далеко не каждый мог. Я не раз замечал, как большинство молодняка стреляли. Затвор дергают и посылают пули куда попало.
Многие до самой гибели так и не научились целиться.
В судьбу почти все верили. Только считали, что судьбе надо немного помогать. Вот хотя бы в нашем батальоне связи. Вспоминаю обычай — в левый карман что-то металлическое класть. Рассказывали, что какого-то бойца отцовский портсигар от осколка спас. Чушь все это! Один шанс из тысячи. Когда осколок на излете, он и так тебе ничего не сделает, если, конечно, в глаз или висок не попадет. А если ближе, то обычный осколок с трехкопеечную монету винтовочный ствол перешибал и все в тело вминал, аж ребра лопались. После такого удара мало кто выживал. Тут никакой портсигар или винтовочные обоймы не спасут.
Но судьба есть. В этом я уверен. Когда меня, раненого, немец добить хотел, кто мог подумать, что у него винтовка не заряжена. Фрицы народ аккуратный, с пустым оружием не полезут. Да и любой солдат в бою следит за своим оружием. А тут полез на меня без единого патрона. Такие случаи очень редко бывают. И я как знал, гранату наготове держал, даже усики отогнул. Значит, предчувствовал.
И до этого случай был, когда мы хорошую позицию под подбитым танком заняли. Я вертелся, крутился. Вроде надежное укрытие, а душа не на месте. Напарник бурчал, когда я приказал менять позицию. Заняли пустой окоп, расширили его, а в танк через час немцы снаряд влепили. Он хоть и сгоревший был, но не до конца. Зачадил, разгорелся. Если бы мы там остались, как караси бы изжарились или снарядом убило. С одной стороны, судьба, а с другой — у меня опыт уже имелся. Не занимать слишком заметную позицию. Танк, как таракан на белой стене, выделялся. По нему бы все равно шарахнули. Это и заставило меня уйти и в земляной окопчик спрятаться.
Или взять старшего лейтенанта Рудько. По всем статьям, не дожить ему до победы. Бесшабашный, отчаянный. Водочку любил, да начальство его подхваливало. Сражался он храбро, но бойцов старался беречь. Не зря нам с Шумаком запретил немцев из ПТРов дразнить. А ведь дожил до Победы, отвоевав три года. Сам я, правда, его не встречал, но осенью сорок пятого однополчанина встретил. Он мне рассказал, что Рудько батальоном командует, капитана получил.
Насчет других однополчан? Встретил в шестидесятых одного из батальона связи. Он уже какой-то пост занимал, а я сержантом в пожарной охране ходил. Начал хвалиться, особенно когда выпили за встречу. Обещал меня пристроить. Я трезво на вещи смотрю и ответил, что недавно лишь восьмилетку одолел! Куда мне прыгать! Он еще больше расхвалился. Я вижу, потерял человек чувство меры. Допили бутылку и разошлись. Он телефон мне забыл оставить, а я и спрашивать не стал. Меня работа в пожарной части устраивала. Коллектив дружный, начальник меня уважал, отпуск давал, когда я просил, премиями не обижал. Хотя какие тогда премии? Двадцать-тридцать рублей.