Командир штрафной роты | Страница: 20

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— В кулаках, значитца, пребывал, — со злостью поддел его другой раненый.

— Сам ты кулак немазаный! Нас в семье девять душ было, и все с утра до темноты пахали.

— Ясно… и не раскулачили?

— А кого кулачить? Отец без вести в сорок втором пропал. Брат старший погиб. Я — в госпитале. Нога никак не срастается. Остались две сестренки да мать с дедами.

В воздухе повисло молчание, а бондарь с перебитой ногой в гипсе зло посоветовал:

— Иди заложи меня. Может, придержат в госпитале. Будешь таких, как я, дураков на словах ловить.

«Борец с кулачеством» смутился. Увидел, что смотрят на него настороженно.

— Я — не стукач, — гордо ответил он.

Было, наверное, логично, если бы я сказал, что и остальные поддержали бондаря. Но среди нас были и крестьяне из самых разбедняцких колхозов, и городские, для которых слово «кулак» ассоциировалось с пузаном, эксплуатирующим бедноту. Помните плакат? Толстый бородатый мужик, в поддевке, с цепочкой и часами на огромном брюхе, стоит над согнувшимся оборванным крестьянином, который из последних сил тянет плуг. Не так все просто было. Многие хлебнули голод, и Сытая, хоть и трудовая, жизнь бондаря вызывала у них раздражение и просто зависть.

Начавшийся было опасный спор прекратил дядя Игнат, пожилой мужик с гипсом на обеих руках.

— Спать пора, — объявил он. — Человек уже двоих на войне потерял. Чего языками молотить? Пошли, отольем на ночь. Может, добрая душа мне штаны подержит.

Штанов у нас не было. Все носили кальсоны и затертые байковые халаты. А дядя Игнат, пресекая возможные неприятности, устроил на следующий день спектакль. Как начал расхваливать свой колхоз, председателя, парторга. Мол, не жизнь, а малина. Сплошной праздник — муки и мяса вволю. Ситцем и сукном завалили.

— Хватит брехать! — оборвали его.

— А ты че, в кино не видел, что ли? Скажешь, там врут?

И сам на «борца» поглядывает. Тот заерзал и ушел.

Спорили много. О чем, я не всегда понимал. Много рассказывали всяких историй. Про сорок первый год. Тогда я услышал, что целые дивизии сгинули и предательства хватало. Семен из нашей роты про сотни перебежчиков говорил, а немногие, пережившие сорок первый, подвыпив, говорили о колоннах наших пленных. Слово «тысячи» не рисковали произносить, а много позже узнал я, что счет шел на миллионы попавших в плен моих соотечественников.

Что еще вспомнить о первом своем госпитале? Я поочередно влюбился в двух красивых медсестер и врача-хирурга, Марину Марковну. Но никому из троих, конечно, и намекнуть не посмел о своих чувствах. Сестры, избалованные общим вниманием, обращались со мной официально-вежливо. Марина Марковна улыбалась и порой ерошила мои отрастающие кудрявые волосы.

— Ты у нас красавчик. Ну-ка, давай руку глянем.

Я просто замирал, когда ее пальцы с коротко остриженными ногтями ощупывали мою руку, даже гладили больные места. Я вообразил невесть что и целую неделю сочинял признание. Опыт общения с женщинами у меня был минимальный. Слишком молодой был. Так и не решившись на признание, я узнал, что красивой Марине Марковне двадцать пять лет (мне 29 января 1944 года исполнилось девятнадцать), она капитан медицинской службы, хотя в военной форме не ходит, и живет с одним из хирургов.

Для меня это был удар. Правда, женскую заботу компенсировала санитарка Дотя, которой я, видимо, нравился. Мне она не нравилась, сильно уж конопатая, но в ночные дежурства сидела у меня дольше, чем у других, позволяла гладить руки, а один раз мы всерьез, почти по-взрослому, поцеловались. Дотю затрясло, она покраснела и убежала, а я не спал полночи.

Хорошие ребята были в госпитале. Я набрал адресов штук двадцать, когда выписывался. Были и такие, кто любыми путями пытался продлить свое пребывание в тылу. Поднимали температуру, чтобы создать впечатление инфекции. Глотали какую-то гадость, от которой их несло. Но анализы за два-три дня показывали, что это простое расстройство желудка. Самые продуманные и рисковые натирали раны медным купоросом или еще чем-то. Раны гноились, но врачи быстро раскусывали хитрости. Было много других способов «косить», о которых я не знал, но все это отдаляло выписку на неделю-другую. Редко когда больше. Комиссии были жесткие. Подметали не только мнимых больных, но и тех, кому еще действительно надо было лечиться. Кое-кого такие хирурги, как Марина Марковна, отстаивали, а большинство выписывали. Долечитесь по дороге! Я отлежал два месяца и одиннадцать дней. Так как фронт стоял тогда почти на месте, мне удалось получить направление в свою дивизию.

Санитарка Дотя проводила меня до вокзала, обняла, расцеловала и обещала ждать, если я захочу продолжить отношения. Слово «отношения» было для меня не совсем понятным. Я понял, что она намекает на возможное замужество, и как-то притих. Дотя оставила мне свой адрес, дала на дорогу пакет пирожков с капустой, и мы расстались.

Прости, Дотя, но твой адрес я потерял уже спустя две недели, а под очередным обстрелом выветрилась из памяти и сама ласковая санитарка. Такая вот жизнь на фронте.

Я попал снова в свой родной 295-й стрелковый полк. Дивизионные писари, без какой-нибудь трофейной вещицы в презент, назло бы в другой полк отправили. Но в штабе дивизии я встретил капитана из нашего полка. Он похлопал меня по плечам, спросил, как я себя чувствую. Чувствовал я себя хреново. Рана, которая давала о себе знать, ныла после трехчасовой тряски на попутном «Студебеккере». Кроме того, за двое суток, пока я добирался до штаба дивизии, меня просквозило февральским ветерком, хотя морозы стояли так себе, градусов восемь-десять.

Я доложил, что чувствую себя хорошо. Начнешь жаловаться, не возьмет меня капитан, и пошлют в другую часть. Напомнил ему, что я снайпер, имею на счету четырнадцать уничтоженных фашистов. Капитан забрал мои документы и пошел в штаб, сказал, что пробудет там с часок, уладит все дела, и в том числе о направлении меня в родной полк.

— Хоть два, — ни к месту брякнул я и, не удержавшись, добавил: — Поесть бы где. Сутки во рту ничего не было.

— Решим, — не оборачиваясь, отозвался капитан, вбегая по ступенькам в штаб.

Как я и накликал, так и получилось. Два часа слонялся я по улице. Глазел на счетверенные зенитные установки на гусеничном ходу. Американские или английские. На каждой по четыре крупнокалиберных пулемета. Сила! У нас во всем батальоне ни одного крупнокалиберного пулемета не было. А здесь сразу две установки стояли рядом со штабом, замаскированные в саду, измятом гусеницами и колесами.

— Крепко, наверное, лупит! — польстил я зенитчику, сидевшему в кресле у круглого сетчатого прицела.

— Ничего, — снисходительно отозвался тот и, свернув самокрутку, посоветовал мне тут не шляться. — Комендант у нас строгий. Не любит, когда всякие посторонние.

Я присмотрелся к сержанту-зенитчику. Ему было тоже лет девятнадцать, и, по некоторым признакам, я догадался — призван он недавно. Не знаю, что сыграло: ноющая боль в руке, голод или снисходительность зеленого бойца, но я разозлился.