В тот день я понял, что все невзгоды пехоты, огромные потери трудно сравнить с жуткой судьбой танкистов. Страшная у них была смерть. Одна «тридцатьчетверка» вспыхнула, как факел. Из верхнего люка показалась голова в шлеме, руки схватились за края люка. Но человек горел, как свечка, и, замерев на секунду-две, с криком исчез в пылающей дыре. Грохнули сдетонировавшие снаряды, и башня, подброшенная на метр или полтора, свалилась с корпуса. А из открывшегося отверстия огонь бил уже струей, как из огнемета. Потом утих, и то, что было машиной и четырьмя живыми людьми, густо дымя, горело уже ровно, словно поленница дров, облитая соляркой.
События того и последующих трех-четырех дней ожесточенных наступательных боев остались в памяти отдельными эпизодами. Вот загорелись еще два наших танка, и остальные, пять или шесть, попятились назад. «Клим Ворошилов» продолжал стрелять. Я видел, как летели искры из его лобастой массивной башни. Видимо, рикошетили бронебойные снаряды. Немцы стреляли издалека, я думаю, с расстояния метров восемьсот, если не больше.
С KB сорвало плоский запасной бак с горючим на корме. Второй бак, разлохмаченный взрывом, забрызгал горящей соляркой корму. Танк сделал еще несколько торопливых выстрелов, а затем из горевшей машины стали вылезать танкисты. Их было пятеро. Одного тащили на руках. Мы поддерживали их огнем из пулеметов, автоматов. Риккерт тоже стрелял из своего ППШ. Мы очень хотели, чтобы ребята спаслись после того, что пережили в бронированной коробке, которую без устали долбили немцы.
Они уже отбежали от танков метров на двадцать, когда их все же поймал в прицел тяжелый немецкий танк. Это были 88-миллиметровые снаряды. Взрыв, потом второй накрыли танкистов. До разрушенного дома, возле которого мы залегли, добежали двое. Помню, один был весь в крови и, заикаясь, повторял, показывая рукой на дымящиеся воронки:
— Там, комбат… майор там.
Увы, возле воронок лежали засыпанные землей, смутно различимые куски человеческих тел. Прямое попадание. Этим двоим повезло. Контуженый танкист никак не давался перевязать его, вырывался, кричал. Второго трясло мелкой дрожью. Говорить он не мог и почти не слышал. Ему сунули цигарку, но после двух затяжек он схватился за грудь. Закашлялся, изо рта потекла зеленая слюна. И еще я заметил, что уши у него покрыты толстой коркой засохшей крови. Как быстро сворачивается и засыхает человеческая кровь.
Мы атаковали уже без поддержки танков средь бела дня. Наверняка меня спас Риккерт. Капитан оставил для поддержки станковый пулемет Горюнова и меня.
— Бейте по пулеметам. Пулеметы, поняли?
А сам достал свисток. В другой руке он держал автомат. Рота бежала молча. Вдруг поднялся и побежал следом перевязанный танкист. Он, единственный, что-то кричал и бежал вперед без оружия, размахивая кулаками. К двум-трем немецким пулеметам, которые вели непрерывный огонь, присоединились еще несколько.
В этот день я нагляделся смертей больше, чем за все мое пребывание на фронте. Вдруг упал командир роты, Риккерт. Попытался встать. Вокруг него плясали фонтанчики пуль. Ординарец свалился рядом. Тоже хотел подняться, но осел на вытянутых руках.
— Ротного убили! Убили…
Я подбежал к Риккерту. Его плотно затянутая портупеей шинель была сплошь излохмачена пулями. Кто-то доставал документы. А команды отдавал уже младший лейтенант Шишкин. Злой, насупленный, в своей старой исцарапанной каске.
— Вперед, не останавливаться!
Я стрелял по пулеметным вспышкам. У меня был свой запас патронов, аккуратно протертых, разложенных отдельно: бронебойные, зажигательные, обычные. Я расстрелял их за полчаса и выгреб подсумок у одного из убитых. Потом разжился патронами у пулеметчиков.
Помню, уже во второй половине дня, мы с Абдуловым, Семеном и другими бойцами перебирались через немецкую траншею. Ее накрыли авиабомбами и тяжелыми снарядами. В траншее лежало много немецких трупов. Некоторые без видимых повреждений. Я попытался расстегнуть ремень у одного из немцев и снять кинжал в хороших ножнах. Тело подалось под моими руками, как мешок, наполненный чем-то вязким. Все внутренности, кости были перемолоты, как мясорубкой, силой чудовищных толчков. Наверное, здесь рвались бомбы-пятисотки или двухсотмиллиметровые гаубичные снаряды. Стало жутко, и я, отшатнувшись, полез из траншеи.
Потом убили Асхата Абдулова. Моего друга. Хорошего, надежного парня, оставившего в Чистополе семью и детей. Асхат тоже попал под пулеметную очередь. Пробитый целой строчкой, в дымившейся телогрейке, он упорно не хотел умирать. Когда расстегнули телогрейку, увидели, что из пулевых отверстий на груди толчками выбивается кровь, а под спиной натекла целая черная лужа. Мы перевязали его уже мертвого. Документы и две медали «За боевые заслуги» забрал Семен.
— Меня эти сволочи не скоро убьют! — заявил он. — Троих детей на ноги ставить, да еще четвертого сам сделаю.
Я думал, что после всего увиденного мне кусок в горло не полезет. Но вместе с другими я жевал сухой паек, рассчитанный на живых и мертвых: черствый хлеб, тушенку, селедку, сахар, запивая водой из помятого ведра, пахнущего бензином. Кто-то рассуждал, что лучше идти в бой с пустыми кишками. А с полными, если пуля угодит — каюк! Спросили мнение у старшины, авторитета в вопросах харчей.
— Жрите, пока есть что. А на ужин не надейтесь… да и на завтрак тоже. Тылы отстали. — Он пригляделся к оживленно шушукающимся двум бойцам. — Хорошо приняли?
Те весело отмахнулись. Пили водку в наступлении почти все. И на убитых, еще не списанных, «наркомовские» получали, и трофеи имелись: шнапс, красное вино в длинных черных бутылках, кисло-сладкое, приятное на вкус.
— Наркомовские, для крепкого удара, — заплетающимся языком объявил один.
— Ну-ну, лакайте, — сплюнул старшина. — Вот долго ли пьяные проживете!
Водка в наступлении была бедой. Кто не знал меры, лезли напролом и гибли. И командиры часто смотрели на пьяных сквозь пальцы. Я тогда об этом сильно не задумывался — пил очень немного. Но и командиров как осуждать, если без водки в атаку не поднимешь? Хоть и шла война без малого три года, а техники и снарядов не хватало. Весной сорок четвертого мы еще в лоб на ура лезли. Убитых только взводные да ротные считали, передавая сводки. Правда или нет, но по слухам, с командиров за большие потери не взыскивали. Лишь бы вперед шли и приказы выполняли. Маршевые роты и батальоны день и ночь шли к передовой, заменяя убитых.
Помню еще, что когда мы обедали, мимо прошла группа крестьян: две женщины с детьми, дряхлая старуха с клюкой, дед в полушубке. Следом бежала собачонка. На тележке были навалены тряпки, закопченные чугунки и всякая рухлядь. Почти все несли за спиной котомки. Мимо нас они прошли молча, лишь мельком глянув. И во взглядах почудилась мне неприкрытая неприязнь, может, и ненависть. Освободители подкрепляются, а они, потеряв дома, все нажитое, бредут неизвестно куда.
Их окликнули, и маленькая собачонка, поджав хвост, спряталась за спины беженцев. Помню, что сунули им буханку хлеба, несколько селедок (тушенки было мало), а детям отдали сахар. Кто поклонился, кто сказал «спасибо», дети захрустели сахаром, и группа двинулась дальше. Какие-то куски бросили собачонке.