— А сейчас — дуй к своим друзьям.
Мы попрощались и я поехал в бассейн. Жара заполнила промежутки между домами, расползлась по полям и садам и с мерцанием висела над асфальтом. Я был точно чем-то оглушен. В бассейне крики играющих и купающихся детей едва достигали моего слуха, так, словно шли откуда-то из дальних далей. И вообще, весь мир словно отделился от меня, а я от него. Я окунался в хлористую, молочную воду и у меня не было желания всплывать на поверхность. Я лежал рядом с другими, слушал их и находил то, о чем они говорили, смехотворным и пустяковым.
Рано или поздно это мое настроение развеялось. День постепенно возвращался к нормальности своего послеобеденного ритма в бассейне, с выполнением домашних заданий, игрой в волейбол, непринужденной болтовней и флиртом. Не помню, чем я был занят в тот момент, когда поднял взгляд и увидел ее.
Она стояла примерно в двадцати-тридцати метрах от меня, в шортах и открытой, собранной на животе в узел блузке и смотрела в мою сторону. Я ответил ей взглядом. На таком расстоянии я не мог видеть выражения ее лица. Я не вскочил и не побежал к ней. В моей голове закружились мысли, почему это она вдруг оказалась в бассейне, хотела ли она, чтобы я заметил ее, хотела ли она, чтобы ее видели вместе со мной, что мы еще никогда не встречались вот так, случайно, и как мне, вообще, нужно было вести себя. Потом я встал. В тот короткий миг, когда я, вставая, отвел от нее взгляд, она ушла.
Ханна в шортах и в завязанной спереди на узел блузке, с обращенным ко мне лицом, выражения которого я не могу разобрать, — это тоже картина, оставленная мне ею.
На следующий день она уехала. Я пришел к ней как обычно и позвонил. Я посмотрел сквозь дверь — все было на своих местах и я слышал привычное тиканье часов.
Я снова сел на ступеньки лестницы. В первые месяцы я всегда знал, по каким маршрутам она ездит, даже если никогда больше не пытался сопровождать ее или просто встречать с работы. Со временем я перестал спрашивать ее о ее рабочем графике, не интересовался больше этим. Только сейчас это пришло мне в голову.
Из телефонной будки на Вильгельмсплац я позвонил в управление трамвайных путей и горных железных дорог, меня пару раз соединили с другими аппаратами и я узнал, что Ханна Шмитц не вышла на работу. Я пошел назад на Банхофштрассе, спросил в столярной мастерской во дворе, где живет владелец дома, и мне назвали его имя вместе с адресом в Кирхгейме. Я поехал туда.
— Фрау Шмитц? Она выехала из квартиры сегодня утром.
— А ее мебель?
— Это не ее мебель.
— С какого времени она жила в этой квартире?
— А вам, собственно, какое дело?
Женщина, разговаривавшая со мной через окошко в двери, закрыла его.
В здании управления трамвайных путей и горных железных дорог я дошел до отдела кадров. Служащий, принявший меня, был вежлив и озабочен.
— Она позвонила сегодня утром — у нас еще оставалось время, чтобы подыскать ей замену — и сказала, что не придет больше на работу. Совсем.
Он с сожалением покачал головой.
— Две недели назад она сидела здесь, на стуле, где сидите сейчас вы, и я предложил ей учиться у нас на вагоновожатую. И она вот так все бросает…
Только через несколько дней я додумался обратиться в адресный стол. Она выписалась в Гамбург, без указания адреса.
Целыми днями я чувствовал себя прескверно. Я следил за тем, чтобы мои родители и брат с сестрами ничего не заметили. За столом я старался участвовать в общем разговоре, понемногу ел и успевал, когда меня тянуло на рвоту, закрыться в туалете. Я продолжал ходить в школу и в бассейн. Там я уединялся в месте, где меня никто не искал. Мое тело тосковало по Ханне. Но хуже телесной тоски было чувство вины. Почему я, когда увидел, что она стоит там, не вскочил сразу и не побежал к ней! В этой короткой ситуации для меня фокусировалось сейчас все мое двоедушие последних месяцев, с которым я отрекался от нее, предавал ее. В наказание за это она ушла от меня.
Время от времени я пытался убедить себя в том, что это не ее я видел тогда стоявшей у бассейна. Почему это я был так уверен, что это была она, когда я и лица-то толком не видел? Разве я, если это была она, не должен был сразу узнать ее лицо? Значит, не мог ли я теперь быть уверенным в том, что это все-таки была не она?
Однако я знал, что это была она. Она стояла и смотрела — и было уже слишком поздно.
После того как Ханна уехала из города, прошло немало времени, прежде чем я перестал повсюду высматривать ее, пока я привык к тому, что послеобеденные часы лишились для меня своего содержания, пока я снова смог держать в руках и открывать книги, не задаваясь вопросом, подходят они для чтения вслух или нет. Прошло немало времени, прежде чем мое тело освободилось от тоски по ее близости; иногда я сам замечал, как мои руки и ноги пытались нащупать ее во сне, и мой брат не раз объявлял за столом во всеуслышание, что я звал во сне какую-то Ханну. Я помню также уроки в школе, во время которых я только и делал, что думал и грезил о ней. Чувство вины, мучавшее меня в первые недели, развеялось. Я избегал проходить мимо ее дома, ходил другими дорогами, а через полгода наша семья переехала в другой район. Не скажу, чтобы я забыл Ханну, но со временем воспоминания о ней перестали неотступно преследовать меня. Она осталась позади, как остается город, когда поезд движется дальше. Он где-то там, позади тебя, этот город, и можно поехать и убедиться, что он никуда не исчез. Но зачем?
Последние годы в школе и первые в университете сохранились в моей памяти как счастливые годы. В то же время я могу сказать о них совсем мало. Они были нетрудными; экзамены на аттестат зрелости прошли для меня легко и изучение юриспруденции, которую я выбрал, скорее, повинуясь сиюминутной ситуации, тоже шло гладко; дружеские и любовные связи, равно как и расставания, давались мне без особого труда, ничего не представляло для меня особого труда. Все давалось мне легко, все весило легко. Наверное, поэтому багаж моих воспоминаний о том периоде такой маленький. Или это я держу его таким маленьким? Да и такие ли уж это радужные воспоминания? Если напрячь память посильнее, то на ум мне приходит немало постыдных и неприятных ситуаций и я понимаю, что хотя я и распрощался с воспоминаниями о Ханне, но до конца от них так и не отделался. Никогда больше после Ханны не унижаться и не давать унижать себя, никогда больше не быть в роли виноватого, никогда больше не любить никого так, чтобы его потеря причинила тебе боль — все это я тогда не то, чтобы отчетливо осознавал, но решительно чувствовал.