Дедовщины, по крайне мере в явном виде, в полку не было, неуставные отношения глушили на корню. Правда, процветало стукачество, но тут уж все зависит от самого себя — держи язык за зубами, не верь никому и почаще оглядывайся, словно летчик-истребитель. Андрон так и делал, молчал, держался на расстоянии, помнил как «Отче наш»: человеку дано два уха и только один рот. Всё больше слушал, набирался опыта, внимал с почтением ветеранам.
Раньше-то служба была другой, больше милицейской, чем солдатской. Раскатывали себе на черных «Волгах», жили экипажами, с комфортом, в кубриках, не страшась начальства и расстояния, умудрялись ездить с барышнями в Таллин. С песнями, под вой сирен. Служебные удостоверения светили где надо и где не надо. Вот и довыпендривались… Теперь — поносные УАЗы, казарма, строй, никаких там барышень.
Чтобы не путал бес, мудрые отцы командиры принимали решительные меры — гонки в ОЗК, плац, физо и служба, служба, служба. Только помогало мало, откормленные красной рыбой эсэмчеэновцы трахали все, что шевелится. Так рядовой Семенов из автороты сожительствовал стоя с активисткой ДНД, в каптерке у художников нашли использованный презерватив и женские трусы, а старослужащий сержант Завьялов конкретно намотал на болт, не доложил начальству и тайно самолечился перманганатом калия. Снят с должности, определен в госпиталь и разжалован в рядовые — чтобы другим неповадно было.
Андрона половой вопрос мучил по ночам, являясь в образе прекрасной незнакомки, увиденной однажды на белогорских танцах. Вот она сбрасывает свое белое платье, кладет ему на плечи руки, и они проваливаются в блаженное, невыразимое словами небытие. Не остается ничего, кроме губ, впиваюшихся в губы, упругих бедер, трущихся о бедра, двух трепещущих, слившихся в одно, судорожно сплетенных тел. Бьется в сладостной агонии незнакомка, разметала по подушке рыжие волосы, стройные, с шелковистой кожей ноги ее опираются икрами о плечи Андрона. А он, изнемогая от счастья, из последних сил длит до бесконечности конвульсии любви. Остановись, мгновенье, ты прекрасно! И вдруг откуда-то издалека, из душной темноты казармы доносится крик дневального: «Рота! Подъем! Тревога „Буря“!»
А следом рев сирены, лязг открывающегося замка ружпарка, дикая ругань, крики, мат, топот солдатских сапог. Надо вскакивать, мотать портянки, бежать куда-то в неизвестность в противогазе с автоматом. Скрипя зубами, со слезой по ноге. А рыжеволосая фея, как всегда, остается там, в радужном, несбыточном сне, желанная, прекрасная и загадочная.
Впрочем, грезы грезами и незнакомки незнакомками, но Андрон не чурался и девушек реальных, сугубо земных, многократно проверенных, — это если службу несли в Петроградском районе, не было внегласки и маршрут позволял. Главное, чтобы напарник был путевый, не вломил, а там — двинуть по проспекту Горького, свернуть на Кронверкскую, оглядываясь, как подпольщик, нырнуть во дворы. И вот оно, родимое, общежитие прядильной фабрики «Пролетарская победа» — обшарпанная дверь, ворчливая вахтерша, замызганная полутемная лестница. Окурки, грязь, отметины на стенах, второй этаж, разбитое окно, выше, выше, третий, четвертый. Теперь налево по скрипучим половицам, вдоль бесконечного петляющего коридора. Душевая, туалет, унылого вида кухня, комнаты, комнаты, комнаты. У сорок третьей остановиться, лихо заломив фуражку, постучать: «Привет, девчонки! Ку-ку, не ждали?»
Вариант беспроигрышный — комната шестиместная, «аэродром», всегда есть кто-нибудь на посадке. Не важно кто, Оля, Вера, Катя, Надя, Наташа-первая или Наташа-вторая. Все девочки знакомые, досконально проверенные, и главное — без особых претензий. Знают, что ничем не наградят, не какой-нибудь там малахольный слесарь-расточник. Время пошло: пять минут на разговоры, десять на чаепитие, затем, особо не церемонясь, выбрать прядильщицу по настроению и на стол ее, на кровати нельзя, скрип будет на всю общагу. Есть контакт, пошла мазута! Подружки тем временем на кухне томятся, завидуют, надеются на чудо. А ну как… В следующий раз, милые, в следующий раз, некогда.
— Две тысячи семьсот в месяц. Это с учетом персональной надбавки. Плюс талоны на трехразовое питание. Столовая у нас прикреплена к областному комитету партии, так что… Номер у вас будет отдельный, двухкомнатный — гостиная, спа-альня…
Товарища Лепешкину подвел голос — стек, подлец, сиропом со звонких командных высот, а про спальню вышло и вовсе с какими-то альковными придыханиями… Строгая партийная дама прищурилась, из-под тяжелых, виевых век украдкой стрельнула глазками по остальным членам приемной комиссии и с удвоенным металлом осведомилась:
— Вопросы? Пожелания?
— Ну есть, вообще-то, одно пожелание… — степенно проговорил товарищ Дзюба. — Я так понимаю, товарищи, что до начала учебы еще есть времечко? Мы, хлеборобы, даром время терять не приучены. Хотелось бы с пользой. Подтянуть, как говорится, идейно-культурный уровень… Вы бы мне списочек литературы дали, я бы в библиотеку пошел. В самую большую. Еще название у нее такое… Говорили, да я запамятовал…
Он вновь улыбнулся своей неотразимой улыбкой.
— Публичная? — удивленно осведомилась Лепешкина.
Дзюба кивнул.
— Сделаем! — отрубил проректор Игнатов и оглядел прочих членов комиссии. — Видали, товарищи? Всем бы нашим слушателям такое усердие!.. Геннадий Петрович, озаботься…
Очередь в камеру хранения растянулась чуть не до самого перрона. Епифан Дзюба тихо встроился в хвост позади распаренной пожилой узбечки в синем стеганом чапане. Достал массивный портсигар, вынул папироску, продул, солидно обстучал о стекло наградных часов «Победа», чиркнул спичкой… Высокий, подтянутый и статный, в распахнутом китайском макинтоше «Дружба», он приковывал взгляды женщин и вызывал едкое раздражение мужчин. Орденоносец хренов! Не «Беломорканал» смолит — «Казбек»! Падла!
Но эти волны разнородных чувств разбивались на дальних подступах к его сознанию. Прикрыв глаза, Епифан вдыхал кисловатый папиросный дымок, и тот смешивался с запахами дегтя, локомотивной смазки, чего-то манящего и несбыточного, напоминающего, словно в детстве, о Дальних странствиях и невероятных приключен ниях…
А от узбечки пахло прокисшим молоком, и очередь не сдвинулась ни на шаг. «Ну и ладно, — решил вдруг Епифан. — Успеется…» Раздавил окурок каучуковой подошвой чехословацкого штиблета «Батя» и двинул прочь на площадь Восстания, бывшую Знаменскую, оттуда на Невский.
Главная городская магистраль блистала чисто вымытыми витринами, выставляла напоказ наряд фасадов, ярко выкрашенные бока троллейбусов, броскую разноголосицу вывесок, транспарантов и афиш. Что-то в ней было от женщины, крепко надушенной, ухоженной и опрятной, томящейся в искусе в ожидании любовника.
А на голодный желудок — какая любовь? Епифан остановился у светло-серого дома, прочитал вертикальную вывеску, обкатывая на языке симпатичное слово: «Националь… Националь… Националь-социалистическая кухня…» Мимолетным движением брови отогнал неведомо откуда взявшуюся нелепость и бодрым шагом одолел несколько ступенек до стеклянной двери, которую почтительно распахнул, среагировав, видимо, на костюм, пожилой холеный швейцар, похожий на адмирала.