Оказывается, Юрка Ефименков тайно занимался карате, древним, смертоносным боевым искусством, название которого знающие люди переводят к «пустая рука». Длинная и пустая той самой наистейшей пустотой, которая по самой сути своей ерх меры переполнена своей же самодостаточностью. И вот этим древним искусством Ефименков занимался в засекреченной подпольной школе, возглавляемой прямым приемником любимого ученика легендарного сенсея Барионова, другом и сподвижником другого знаменитого мастера, доктора народной медицины Мафусаила Хрупкина, Александром Яковлевичем Смородинским, человеком незаурядной судьбы, прошедшим огонь, воду, медные трубы и «коридор смерти» в южном Шаолине. Уже четверть века практикующим «тигриный стиль» Сето-кан — стремительный, динамичный, преисполненный изящества и духовной энергии. Такому палец в рот не клади, глаза не мозоль, поперек дороги не стой. Будет плохо.
За разговорцем допили пиво, кликнули официанта и в ожидании заказа отправились в туалетную, по малой по нужде, слить отстой. Слив, Юрка показал Тиму технику цуки, сюто-учи и гедан мае-гири, выкрикнул задиристо, не по-нашему, на весь сортир и начал делать что-то наподобие пионерского салюта — верхний концентрированный блок аге-уки, проверенную защиту предплечьем от вражеских поползновений в голову. Потом хотел еще задвинуть хейан содан, но не смог, писсуары помешали.
Однако и в таком урезанном виде зрелище впечатляло и завораживало. Ах, Сето-кан, Сето-кан, Сето-кан! Сенсей ни рей, маваси гири, мороте пуки, миги и хидари дзенкуцу-дачи. Загадочная Азия с ароматом цветущей сакуры, с заснеженным бамбуком, склоняющимся до земли под тяжестью холодного савана, с отважными самураями, горловым сэппуку и грубыми, необузданными отношениями полов. С колоритнейшим Хокусаи и непревзойдённым в сложении танки Басе. В сиянии луны на полу на циновке тени от сосен…
«Хо-хо!» — глаза Тима заблестели, как у дурко-ватой барышни из «Двенадцати стульев» при виде ситечка, и он почтительно, не скрывая уважения, умоляюще посмотрел на Ефименкова.
— Юра, ты меня уважаешь? Ах, йоко гири! Гедан-барай! Маваси-цуки! Ефименков, успокаивая дыхание, выдержал паузу и с заговорщицким видом перешел на шепот.
— А то! Иначе я не открылся бы тебе, друг. Ладно, не здесь, а то посторонние… Вернулись в зал к пиву, дернули еще.
— Так, значит, хочешь к нам? — икнув, спросил Ефименков, разломил соленую сушку и внимательно воззрился на Тима. — Ну давай. Но учти, прибился к нам — не пяться. У нас длинные руки. И смотри, никому ни слова, сам знаешь, какие времена.
Тиму было приказано явиться завтра на угол Московского и Черниговской к девятнадцати тридцати и иметь с собой тренировочный костюм плюс двадцать пять рублей в конверте с разборчиво написанным домашним адресом.
— Как будто сам себе алименты шлешь, — доходчиво объяснил Ефименков и обнадеживающе, в несколько фамильярной манере, похлопал Тима по плечу. — Я, друг, дам тебе самые лестные рекомендации. Возьмут, возьмут, и даже без испытательного срока.
Назавтра в точно означенный час Тим был на уловленном месте.
— Физкультпривет! — прибыв с пятиминутным опозданием, Ефименков протянул тощую руку с Минными, как у скрипача, пальцами, посмотрел на часы. — Ну что, пошли в до-дзе. Пора.
Конопатое лицо его было торжественно и одухотворенно.
Ладно, пошли. До-дзе находился на Черниговской улице, в здании ветеринарного института. В спортзале пол был застелен борцовскими матами, лампы под потолком горели через одну. Пахло ногами, потом и кожаными, в рост человека, куклами, предназначенными для отработки бросков. На стене висел бодрый транспарант белым по красному: «Сегодня ты олимпийская надежда, а завтра гордость страны!» Не очень-то все это напоминало до-дзе, место истины самозабвенной медитации и интуитивно-чувственного погружения в сакральные глубины мироздания. Сенсей, крепенький, носатый, смахивал на комиссара, подготовленного к расстрелу.
— Значит, ты Тимофей Метельский? — Сенсей небрежно принял конверт и, прищурившись, испытующе уставился на неофита. — И хочешь заниматься в нашей школе?
Тим, сглотнув слюну, кивнул, купюра в конверте хрустнула, Юрка Ефименков ободряюще моргнул — хочешь, хочешь.
— Ну так и занимайся, пойдешь в младшую группу. А сегодня можешь посмотреть, шо це такс за карате и с чем его едят.
Який гарный дытына, даром что сенсей! Зрелище завораживало. В начале, сидя на пятках и истово кланяясь, все блюли древний ритуал, священную традицию. Затем настало время медитации, самоотрешенной, углубленной, направленной на единение с пятью стихиями, космосом и энергией «ки». Соединившись, приступили к разминке, интенсивной и по-восточному изощренной — стоя, лежа, у стены, в одиночку, в парах. Мелькали пятки, шуршали кимоно, струился пот, трещали связки. Потом по сенсеевой команде все построились и стали махать руками, ногами, заходили в раскорячку и так, и этак, закричали громко и пронзительно: «Кияй!».
Не просто так, кату делали.
Наделавшись, разбились по двое и принялись по новой махать конечностями, пинать, тузить, лягать друг друга кричать опять-таки пронзительно и громко «Кияй». Не шутка это, парная работа. И вот на середину вышел сам сенсей и принялся показывать класс — мастерски лупить сэмпаев. Те тоже не промах, уворачивались, ставили блоки, уходили вбок и все с криками, надрывными, пронзительными, как и положено, из середины живота. Кияй! Кияй! Кияй!
Зрелище это и крики боевые пробрали Тима до глубины души. Он начал делать по утрам зарядку, вечерами бегал трусцой, повесил вместо «Битлз» плакат с оскалом Брюса Ли и повергал в шок Лену тем, что мог смотреть часами какой-нибудь там «Войти в дракона», «Игру со смертью» или «Зеленого шершня». А еще он впитывал запоем размноженное на ротапринте и купленное втридорога всевозможное переводное чтиво.
Сердце его замирало от восторга, когда читал он о прошлом боевых искусств, о подвигах знаменитых мастеров, которые жили по принципу «Иккэн-хиссацу» — с одного удара наповал. Это были не просто слова — ударом «железный молот» дробили череп тигру, приемом «рука-копье» пронзали бычий бок и вырывали внутренности… Да что там прошлое! Великий мастер наших дней Ояма Масатацу, живое воплощение титанов древности, выступает безоружным на корриде, ребром ладони отшибает горлышки бутылок, колет как орехи огромные булыжники. Трехдюймовые ледяные плиты разлетаются от его ударов на мелкие осколки. Вот к чему ведет тесное слияние физических и медитативных лрактик, верное преобразование духа-разума в Пусту посредством дзена…
«Товарищ, товарищ, болят мои раны, — напевая себе под нос, Захария Боршевич снял с плитки закипевший чайник, привычно повернул рукав белого халата и принялся с чувством намазывать булку маслом. — Болят мои раны в глыбоке…»
Вот так, сливочное на ситник, толстым слоем по всему срезу. Это вам не мешалду из кобмижира с сахаром на черняшку вонючую мазать… Теперь поверх масла — прослойку ливерной за восемнадцать рэ килограмм, в палец толщиной, и горчички, горчички, но не перебарщивая, не нарушая гармонии. Знать бы еще, из кого эту ливерную делают, небось из трефного, из раздвоеннокопытных… Впрочем, наорать — законы писаны для дураков. Сразу вспомнился отец, старый, пейсатый, в треснувших очках, монотонно бубнящий законы Моисея. Палец его, исколотый иглой, назидательно буравящий спертый воздух мастерской… Хорошо ему было говорить о заветах Господних — умер в блаженном неведении, не хлебнувши Советской власти. Не застал ни ГУЛАГа, ни индустриализации, ни «построенного в общих чертах» социализма. Не ходил по этапам, не получал похоронку на единственного сына…