Сердце льва | Страница: 65

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Значит, физиологических контактов не чурается? Это хорошо… Хорст, оскалившись, закурил помассировал слезящиеся глаза и принялся вникать дальше. Так, личный номер, крайне положительные характеристики… Дальше, дальше… Владеет в совершенстве холодным и огнестрельным оружием, занимается рукопашным боем по системе Ознобишина, отлично водит машину. Знакома со взрывным делом, работает вслепую на рации, особо опасна при задержании. Ворошиловский стрелок. Особые приметы: три родинки в паху, две на груди, у правого соска, одна, серпообразная, на левой ягодице. Из крепких напитков предпочитает водку, из безалкогольных — томатный сок, из нужных для выполнения задания мужчин — плечистых стройных голубоглазых блондинов. Советская Мата Хари в чекистских полковничьих погонах. Мощно ступает по родительским стопам… Хорст задумчиво заклацкал клавишами, и агрегат показал ему мать Валерии Евгеньевны, Елизавету Федоровну. В годах, но все еще красивую, с властным и самоуверенным выражением лица. И какого черта было ей, дочери графини Воронцовой-Белозеровой, в карательной организации, аббревиатуру которой расшифровывали в те времена как «всякому человеку капут»? Нет бы куда-нибудь во Францию, в Париж, в Ниццу. Тем более что с Россией уже ничего не связывало — мать ее, то бишь бабушка Валерии Евгеньевны, приказала долго жить незадолго до революции. И почему это Елизавета Федоровна в сорок седьмом году при первой же возможности перевелась служить из Москвы в трижды ояыбель революции на гораздо менее перспективную должность? Чтобы быть поближе к мамашиной могилке? Так ведь фамильный склеп Воронцовых-Белозеровых разорили еще при нэпе. Странно, очень странно…

«Оц-тоц-перевертоц бабушка здорова», — вспомнил Хорст слова русской каторжанской песни и стал разбираться с бабушкой, той самой, из фамильного склепа. Материала было с гулькин хрен. Зацепиться было не за что — старинное, скверного качества фото, биографические данные, вехи жизни, ну там еще по мелочи. Интерес вызывала лишь копия допроса Гроссмейстера автономного масонского братства некоего Бориса Филогонова. Сей вольный каменщик был известен тем, что склонял своих последовательниц к сексуальному трехплановому посвящению, уверял, что происходит от Наполеона Первого и, обладая гипнотическим влиянием, ловко выколачивал из членов своей ложи деньги и молчание. Пока им не заинтересовалось ОГПУ. Так вот, гроссмейстер этот показал, что до революции самым сильным магом в Петербурге был немец фон Грозен, а ассистентом и медиумом при нем состояла бессменно графиня Воронцова. Причем, конечно же, они были в половой связи, и чтобы посвятить их будущего ребенка дьяволу, вышеозначенная графиня заклала в жертву своего любовника, какого-то поручика-конногвардейца. А потом естественным путем в срок родила от фон Грозена девочку, которую назвали Лизой. Лизаветой. Полковницей Елизаветой Федоровной…

Хорст хмыкнул — ни черта не понять, какие-то тайны Мадридского двора. Одно ясно — и полковница-мама, и полковница-дочь что-то ищут. И легче всего это делать, имея на плечах погоны…

Клацнув клавишами, Хорог запарковал магнитные носители, отдал кнопку «Пуск», скрежетнул рубильником, повернул пакетник — вентиляторы встали, гудение смолкло, экран-иллюминатор погас.

В спальне заметно посвежело — за окнами было пасмурно, назойливое солнце скрылось из виду. «Смотри-ка ты, был дождь, а я и не заметил. — Хорст вышел на балкон, с хрустом потянулся и вдохнул полной грудью. — Устрою-ка я себе день отдыха. Погода шепчет».

Парижский воздух был теплый, парной, наполненный влажной истомой. Снизу, с Елисейских полей, слышался запах листьев, сгоревшего отработанного бензина, терпкой, пробуждающей древние желания сладковатой земляной прели. Тихо шелестели каштаны, томно ворковали парочки, ветер был нежен, как пальцы влюбленной женщины. Только где она, влюбленная женщина?

Вернувшись в спальню, Хорст снял халат, глянул в необъятное, во всю стену зеркало и, почему-то тяжело вздохнув, начал одеваться — шелковое белье, шелковые носки, шелковая рубашка. Выбрал кремовый, не бросающийся в глаза тысячедолларовый костюм, надел нубуковые туфли от «Армани», пригладил выбритые в ниточку усы. Снова посмотрелся в зеркало, снова тяжело вздохнул — хорош. Сукин сын… Взял чековую книжку, бумажник, надел шикарный, весь в бриллиантах «Ролекс». Ну вроде все. Теперь — сказать лакею, чтобы никаких обедов, брезгливо отказаться от машины и скучающей походкой вниз, по широкой мраморной лестнице.

— Ахтунг! — Седой консьерж при виде Хорста подобрался, вскочил как бы подброшенный пружиной, прищелкнул каблуками и вскинул подбородок. Слава Богу, что не закричал «зиг хайль». Это был ветеран движения, местный активист из парижского «Шпинне», вносящий свою малую посильную лепту в дело возрождения великой Германии.

— Вольно, вольно, старина, вы ведь не в своем Заксенхаузене…

Хорст сам открыл массивную, на мощных петлях дверь, непроизвольно тронул галстук-«бабочку» и, подхваченный людским потоком, чинно поплыл по парижским тротуарам. Народу, несмотря на будний день, хватало — потеющие, скучные бульвардье в соломенных немодного покроя шляпах, какие-то быстроглазые молодые личности, юбки, блузки, легкомысленные чулочки, брючки, джинсы, каблуки. Да, что и говорить, женщины были хороши, на любой вкус: аппетитные, грудастенькие, длинноногие, пикантные, румянощекие, цветущие, с соблазнительными бедрами, волнующими икрами, чувственно манящие, распутно-недоступные и загадочные, как сфинкс. Только Хорогу все их сказочные прелести были пока что побоку — он зверски хотел есть, и всеохватывающее чувство голода заглушало на корню все прочие.

Вырвавшись из человеческого потока, он свернул на улицу Фобур-Сент-Оноре, быстро миновал ограду церкви Вознесения и увидел вскоре незамысловатый ресторан, над дверьми которого неоново значилось: «Националь алярюс шик гастрономик». На самих дверях было написано по-русски на прибитой гвоздиком аккуратной фанерке: «Обеды как у мамы. Заходи не пожалеешь». Хорст здесь бывал, а потому, сняв слишком уж респектабельный кис-кис и положив в карман до жути заокеанский «Ролекс», он спустился в маленький, с ребри-етым потолком полуподвал, занял одноместный олик у оконца и заказал всего подряд, по принципу — гуляй, душа. От крученых блинчиков с икрой до наваристого флотского борща «Броненосе! Потемкин». Под хрустальный звон запотевшего графинчика с чистой, словно слезы Богородицы сорокаградусной благословенной.

Народу было мало, пара-тройка пролетариев в старомодных блузонах, усатый, сразу видно, водитель такси, невыспавшаяся, в несвежем макияже стофранковая проститутка. Да и кто пойдет-то сюда? Открывали заведение русские, эмигранты, отсюда и ностальгические интерьер а-ля кружало, какие-то массивные дубовые шкапы, аляповатая, в тяжелых рамках, выцветшая безвкусица лубков. Сирии, Гамаюн, Алконост. Сказочные птицы счастья. Несбыточного, призрачного, оставшегося дома. В России.

И черта собачьего было Хорсту здесь? С тридцатитысячным «Ролексом» мог неплохо подхарчиться и у Максима. Или так уж соскучился по капустно-свекольной хряпе? Правда, на мясном отваре, с толченым салом, чесночком, сметаной и мучной забелкой? С горячими, тающими во рту хрустящими пампушками? Да нет, дело было не в борще. С неодолимой силой тянуло Хорста ко всему русскому, связанному с Россией. Не родительский замок в Вестфалии, не ледяные просторы Шангриллы видел он в своих лихорадочных снах — нет, сонное течение меж невских берегов, гранитное великолепие набережной, закатные пожары на куполе Иса-акия, город, где осталось его счастье. Оно там, в невозвратимом прошлом — в сказочном благоухании сирени в теплом ветерке, играющем Машиной челкой, в ее руках, губах, ощущении близости, в нежном голосе, полном любви… Когда принесли гуся, фаршированного яблоками, Хорст успел освоить объемистый графинчик, и безрадостные мысли накатили на него с новой силой. А тут еще седой кадет с офицерской выправкой запел со сцены душещипательно, по-русски, под гитару: