– Входи! – крикнул он, полагая, что это опять тот же Серж, но вошла Мими. Откуда взялась? Ведь он секунду назад был в коридоре и её не видел!
– Каким чудом? – спросил он.
– А я в соседней каюте, – мурлыкнула она со своими всегдашними перепадами интонации. – Услышала, что вы с Сержем бу-бу-бу… дай, думаю, зайду посмотрю, как он тут устроился… искусствове-ед… кня-азь…
Говоря это, она оглядела каюту, книги на столике и самого полураздетого Стаса и продолжала:
– Кни-ижки у него… умный он. Грудь у него, – провела по его груди пальцем, – вы-ыпуклая, редкость в наше чахоточное время…
– Ну, – смутился он, глядя сверху на её макушку, – предположим, у Сержа грудь шире раза в три.
– И кни-ижек у Сержа целый шкап, – продолжала она в том же тягучем темпе, – и фре-ески Серж рисует на досуге…
Лукаво глянула на него, засмеялась:
– Испугались, князь? Покажите-ка мне, что у вас тут за книги.
Он показал; Мими быстро просматривала аннотации, откладывая в сторону то, что ей и так было известно.
– Эту я читала… Эта у меня есть… А это что? – И взяла в руки книгу А.А. Букашкова «Фон Садов, которого не было». – Тут про того Садова, который геолог, ученик Ломоносова?
Стас объяснил, что на самом деле это роман, выдумка, но с элементами исторического исследования. О Ломоносове там нет ни слова; главная интрига – участие фон Садова в заговоре против Павла Петровича. Якобы он разоблачил знаменитого фельдфебеля Степана, что способствовало гибели Павла.
– Степан… – задумчиво произнесла Мими. – Не был бы он одиночкой, мог бы спасти императора. Дадите почитать эту книжечку?
Стас её ещё сам не дочитал, но отказать Мими не мог.
Ударила рында к обеду.
От России на всемирную выставку в Париж художников всего ехало восемь душ, девятым в их группе числился доктор искусствоведения Андрей Чегодаев, а за их столом в ресторане, как оказалось, был и неожиданный десятый: Виталий Иванович Лихачёв.
– Вы сами-то из наших? Человек искусства? Или… по другому какому ведомству проходите?.. – тревожно спросил его Чегодаев.
– Юридическое обслуживание, сэр. Я улаживаю конфликты. Господа! Предположим, чью-то картину хотят купить, но стороны не сходятся в цене. Зовите меня!
В отличие от капитанского стола, за которым кормили «звёзд», здесь не полагалось меню в кожаном переплёте. Впрочем, здесь меню не было и в любом другом переплёте. У художников только поинтересовались, мясное или рыбное блюдо подавать в качестве горячего.
А напитки – отдельно, за свой счёт.
Услышав об этом, живописцы приуныли. Они рассчитывали, что хотя бы по соточке нальют бесплатно. Но морской воздух пробуждает аппетит, поэтому некоторые набросились на салат из крабов, а некоторые… из числа тех, кто знал, с кем надо дружить, затеяли обсуждение животрепещущего вопроса: не взять ли в складчину литровую бутыль водки? Лихачёв делал вид, что их не слышит, потом ушёл, вернулся, а прибежавший следом стюард стал живо загромождать их стол графинчиками, приговаривая: подарок-с от неизвестного благодетеля.
Андрей Чегодаев, что было в его характере, устроил сквалыжный допрос: почему да с какой целью Виталик спаивает творческую интеллигенцию, на что тот, смеясь, отвечал, что его претензии юридически не обоснованы: благодетель-то неизвестен! Художники искусствоведа, как оно от веку заведено, заклеймили придирой, постановили ему не наливать, а сами выпили за начало плавания. Потом за то, чтобы доплыть. Потом – чтобы вернуться.
К столу капитана, который обедал вместе с самыми важными персонами из числа пассажиров, проследовала Марина в сопровождении министра культуры Российской республики, его жены, верной Мими и прочих. Увидев их, вскочил на ноги портретист Михаил Соколов.
Это был довольно пухлый субъект, носивший маленькое лицо, затерянное в куче многочисленных щёк и подбородков. Стас имел возможность, переодеваясь в петроградской квартире Анджея Януарьевича, видеть портрет работы этого художника: отчим был изображён в полный рост, в парадном мундире, с саблей на боку. Особенно поражала монументальная золочёная рама.
– Господа! – восторженно прокричал Соколов. – Я поднимаю свой бокал за нашу власть, наше правительство твёрдой руки, которое уверенно выводит страну из кризиса, бьёт националистов, борется с бедностью и…
– …и катает нас в Париж на халяву! – весело добавил авангардист Коля Терещенко.
– Пошёл ты, – нагнувшись, с ненавистью прошипел Соколов, страшно выпучив глаза и тряся всеми своими щеками и подбородками; потом выпрямился и закончил, с каждым словом повышая свой и без того тонкий голос:
– И за нашу хозяйку, Марину Антоновну Деникину!
Художники закричали «ура!» и выпили; от других столиков тоже послышались крики поддержки и звон бокалов; Лихачёв, вместо того чтобы пить, аплодировал.
Художник по фамилии Старбёрдский педантично долбал Колю Терещенко:
– Наша поездка – это не халява, как вы изволили выразиться, господин малоросс, а признание таланта и наших заслуг перед отечественной культурой, чтобы мы и далее… в меру сил… способствовали процветанию России. Полагаю, что и вас для этой поездки не на помойке нашли. Могли бы соответственно уважать власть.
– Да уж, ты, Коля, язык-то попридержи! – присоединился баталист Котов. – Ладно бы ты один ехал. Ежели без нас – трепись во всю ивановскую! А так у нас из-за твоего языка могут быть неприятности. Забыл, что ли, о чём на инструктаже в Депнарбезе говорили?..
– Чем собачиться, лучше бы выпили да помирились, – предложил ещё один Коля, Мурзин, мастер миниатюрного жанра и спец по морским татуировкам.
– А мне на инструктаже говорили, что пить нельзя, – подначил Лихачёв.
– Э, э, – замахал руками график Дрёмов. – Вы, уважаемый, не путайте. Пить нельзя во время выставки. А пить вообще, наоборот, поощряется.
Принесли the stеak. [62] Под горячее налили ещё по одной. Лица художников на глазах мягчели. Чегодаев, не иначе чтобы доказать свою личную полезность в этой поездке – в которой все прочие сильно сомневались, – затеял спор о французских импрессионистах. Никто его не слушал, и только баталист Котов бубнил:
– Если хочешь писать стог сена, сначала изучи его устройство, сам научись косить, скирдовать и так далее. А потом берись за кисть. И я тебе – поверю! А эти?..
– Нет, импрессионизм – первейшее лекарство от чумы реализма, – вещал отлучённый от выпивки Чегодаев. – Академисты слишком хорошо выучили анатомию. Они обтягивают кожей каркас; на полотне получается не человек, а его труп-п. А гуманизм, которым декорировали его наши передвижники, покойника никак не оживит. Говорил же Клод Моне: «Я пишу мир таким, каким его мог бы увидеть внезапно прозревший слепец».