– А пошла бы она подальше! – загорелся Шереметьев. – С этой секретностью мы все становимся параноиками!
– Еще чего-нибудь желаете, молодые люди? – спросил проносящий мимо свое пузо завзалом, которому как раз и полагалось в этом месте, весьма близком к штаб-квартире «вооруженного отряда партии», следить за неразглашением секретов.
– Да нет, вы только подумайте, Адрианыч, – возмущенно сказал ему Шереметьев, – присылают на днях для перевода английский каталог наших природных ископаемых, а там половина текста замазана черной чушью. От кого же секрет, спрашивается?
Завзалом, навалив пузо на край стола, послушал, покивал, потом сказал:
– Я тебе чанах сейчас принесу, Сашок, надо покушать, – и удалился.
– Вы тут, я вижу, свой человек, – засмеялся Борис.
– А знаете, мне эта берлога почему-то напоминает лондонский паб где-нибудь в районе Челси, – серьезно сказал Александр.
Борис рассмеялся еще пуще:
– Значит, еще где-то побывали, Сашок, кроме Итурупа? Где-то в районе Челси, а?
Шереметьев помрачнел и свесил черную челку в желтое пиво.
– Нигде я не побывал и нигде никогда не побуду, а на Итурупе я покончил самоубийством.
– Каталог минералов – это одно дело, Сашка, – сказал Борис, – а станция радиоперехвата – это все-таки совсем другое. Вы бы все-таки поосторожней на эту тему...
Шереметьев расстегнул пиджак и задрал дешевенький свитер. На левом боку, прямо под сердцем, синела глубокая яма.
Адрианыч поставил на стол два горшочка с густым бараньим супом чанах.
– Давайте-ка, давайте-ка, ребята, закусывайте, сучьи дети, а то окосеете!
После нескольких ложек наперченной до пылания жижи Борис сказал:
– Ну, давайте, сукин сын, повествуйте о вашем самоубийстве.
Шереметьев продолжил свое повествование:
– Эта наша база на Итурупе, как девяносто процентов всего остального, была секретом Полишинеля. Неужели вы думаете, что янки, пролетая мимо на своих «flying fortresses», напичканных аппаратурой, не знали, кто там их снизу щупает своими волнами? Наверняка уже сфотографировали все, вплоть до последней консервной банки. Несколько раз мы даже видели, как нас фотографируют. Вдруг возникает на бреющем полете здоровая дура без опознавательных огней, наверняка фотографирует инфракрасной оптикой. Это были события посильнее дохлой лошади, хотя говорить о них категорически воспрещалось; мы должны были делать вид, что нас никто не фотографирует. Короче говоря, я понял, что мне надо прощаться с вооруженными силами и со всем моим прошлым, со всем этим нашим, простите меня, Баб (он произносил именно «Баб», а не «Боб»), мальчишеским «прямым действием». Послал докладную с просьбой о выходе в отставку в связи с ухудшившимся состоянием наполовину укороченной правой нижней конечности, а также с желанием получить высшее образование. Ответ пришел через месяц: отставку признать нецелесообразной. Тут же отправил еще одну докладную, и снова через месяц ответ: признать нецелесообразной. Так и пошли месяц за месяцем. Вы говорите, что это вам знакомо по Познани, Борька, однако в Познани вы хоть могли к блядям сходить, тогда как на Итурупе единственной воображаемой партнершей могла бы стать только какая-нибудь симпатичная сторожевая овчарка. Гуманоидное население острова опровергало всякую мысль об эротике. Только пить были горазды. Все гироскопы опустошили, хотя сучье начальство водочным снабжением нас не обижало, как будто говорило: спивайтесь себе спокойно, ребята, и забудьте о высшем образовании.
Самое ужасное, Борька, состояло в ощущении полнейшей заброшенности, оставленности, никомуненужности. Кроме этих ответов на рапортички, я не получал никакой почты, ни от матери, ни от... ну... ни от «романтической истории»... Впоследствии выяснилось, что мать-то без конца писала, однако ее письма по нашей системе попадали как раз к тому трехзвездочному гаду, которому я потом челюсть сломал... Ну да, челюсть сокрушил одним прямым и вторым крюком... слабая оказалась, хилая, хрупкая, крякнула сразу в двух местах, весь штаб слышал... Но это уж потом было, а сейчас по порядку... Оказывается, без писем, Борис Никитич, можно в один прекрасный вечер, вот именно прекрасный, без осадков, большие морские дали, можно в такой вечер взять под расписку свое табельное оружие якобы для тренировки – такое не возбранялось, – на пляже выдуть пузырь почти не разведенного спирта, плакать, очень себя жалеть, ваньку валять под Печорина, под Чайльд-Гарольда, как все эти русские романтики в провинциальных гарнизонах, а потом сунуть себе ствол под ребро и шмальнуть. В общем, на счастье, а может быть, и на посмешище, пуля прошла навылет в пяти сантиметрах от сердца. До сих пор пытаю себя с пристрастием: а может, все-таки блефовал там, на диком бреге Итурупа, может, знал, что в несмертельное место ствол сую, может, и в самом деле одна лишь была бравада провинциального офицерика? Ответа на этот вопрос у меня нет.
После операции и следствия меня наконец списали в резерв. В характеристике появилась замечательная фраза: «Эмоционально неустойчив». Всякий раз, когда меня теперь просят прояснить, я отвечаю: «Ну обидчив». Заехал я также в училище якобы для того, чтобы забрать свои книги, а на самом деле для того, чтобы бросить взгляд на свою, столь странно молчавшую все это время «романтическую историю». Вдруг оказалось, что ее больше не существует. Да не переехала никуда, а просто ее нет. Прости, сейчас не могу об этом говорить, скажу лишь, что именно в тот день я сломал челюсть полковнику Маслюкову и попал в военную тюрьму. Дело мое разбиралось довольно долго, потому что возникло противоречие. Приличные ребята в трибунале шили мне то, что и было на самом деле: оскорбление старшего офицера действием в состоянии аффекта, мотивированного ревностью, за что полагался жуткий срок штрафбата. Ну, а гады, которых в трибунале было больше чем достаточно, с подачи Маслюкова накручивали «соучастие в шпионаже», а за это, как вы сами понимаете, итурупскому лорду Байрону полагалась пулька в затылок.