— Видите этот флаг? — Майор махнул рукой в сторону красно-бело-синего полотнища, развевавшегося на импровизированном флагштоке над главной палаткой. — Ни один человек — ни вождь, ни воин не посмеют…
— Зуга! — вскрикнула Робин.
В ее голосе звучал такой ужас, что он мгновенно отскочил и развернулся, как в танце, двумя быстрыми шагами. Толпа взорвалась единственным словом, долгим глубоким «джи!». От этого звука кровь леденела в жилах: таким криком африканские воины подбадривают себя или другого в кульминационный миг битвы не на жизнь, а на смерть.
Удар Камачо был направлен в поясницу. Португалец не раз дрался на ножах и не пытался целиться в более уязвимое место между лопатками, потому что там лезвие может скользнуть по ребрам. Он метил в мягкую впадину над почками, и Зуга, даже услышав крик Робин, не успел отскочить. Острие ножа зацепило его бедро, разорвав ткань брюк, кожа и плоть под пятнадцатисантиметровой прорехой раскрылись, и колено залила ярко-алая кровь.
— Джи! — звучала грозная песнь.
Камачо снова ударил вытянутой правой рукой, стараясь попасть в живот противника сбоку. Мелькнуло лезвие, двадцать пять сантиметров закаленной стали зашипели, как рассерженная кобра, и Зуга отскочил, вскинув руки и втянув живот. Он ощутил резкий рывок, острие зацепилось за рубашку, но не коснулось кожи.
— Джи! — Камачо сделал выпад.
Его лицо опухло и покрылось багровыми и белыми пятнами, от ярости и последствий удара в челюсть глаза стали узкими. Увернувшись от лезвия, майор ощутил жгучую боль в ране на бедре, струя теплой крови на ноге потекла сильнее.
Оказавшись вне пределов досягаемости ножа, Зуга остановился. Он услышал, как щелкнул взводимый курок, и краем глаза заметил, что сержант Черут вскинул «энфилд», выжидая удобного момента, чтобы выстрелить в португальца.
— Нет! Не стреляй! — крикнул Зуга.
Ему не улыбалось получить пулю в живот, потому что они с Камачо кружились совсем рядом друг с другом. Подрагивающее острие ножа, казалось, крепко связало их.
— Сержант, не стрелять!
Была и другая причина, по которой он не хотел ничьего вмешательства. За ним следили сто человек, люди, с которыми ему предстоит идти и работать долгое время. Он должен был завоевать их уважение.
— Джи! — распевали зрители.
Камачо задыхался от ярости. Опять клинок в его правой руке прошелестел, как крыло летящей ласточки, но на этот раз Зуга оказался чересчур поспешен. Он, не глядя, отскочил назад на полдюжины шагов, на миг потерял равновесие и упал на одно колено. Чтобы удержаться, он оперся о землю рукой. Но, когда португалец снова налетел на него, он вскочил на ноги и изогнулся бедрами вбок, как матадор, увертывающийся от бегущего быка. В руке Зуга сжимал горсть крупного серого песка.
Его взгляд был прикован к глазам португальца — намерения Камачо выдадут глаза, а не нож. Глаза метнулись влево, рука сделала обманное движение в другую сторону, Зуга шагнул вслед за клинком и был снова готов встретить нападение. Перейра развернулся.
Они медленно кружили напротив друг друга, шаркая ногами и взметая клубы светлой пыли. Камачо держал нож низко и осторожно им шевелил, словно дирижировал оркестром, исполняющим некую грустную мелодию, но Зуга, не отрывая взгляда от его глаз, начал замечать первые признаки нервозности, неуверенного трепета. Майор подскочил, оттолкнувшись правой ногой.
— Джи! — взревели зрители.
Камачо в первый раз сдвинулся с места. Он отскочил назад и торопливо развернулся, а Зуга остановился и сделал обманный выпад, намереваясь ударить в незащищенный бок.
Еще дважды молодой Баллантайн угрожающими выпадами заставлял португальца отступать, и наконец хватило лишь легкого обманного движения плечом, чтобы Камачо отшатнулся. Зрители начали смеяться, сопровождая каждое его отступление насмешливыми криками. Ярость Камачо сменилась страхом, он сильно побледнел. Зуга по-прежнему следил за его глазами — они метались по сторонам, ища путь к спасению, но нож все так же качался между ним и португальцем, блестящий, острый как бритва, шириной в три пальца, с желобком по всей длине, чтобы при погружении во влажную плоть он не мог к ней присосаться.
Португалец снова стрельнул глазами, и Зуга шагнул в сторону, чтобы Камачо, сжимающий нож, потянулся за ним. Майор выставил одну руку, чтобы противник следил за ней, а другую руку держал внизу. Он подошел к ножу так близко, как только мог, и, когда проводник сделал выпад, увернулся и, крутанувшись, швырнул в глаза Камачо горсть песка, ослепив его. Затем мгновенно шагнул прямо на нож: его последний шанс заключался в том, чтобы схватить Камачо за запястье, пока противник не прозрел.
— Джи! — завопила толпа, когда рука португальца оказалась в ладони Зуги. Он сжал ее и со всей силой дернул вниз.
Из глаз Перейры ручьями текли слезы, он часто моргал, острые песчинки кололи ничего не видящие глаза. Он не мог приноровиться к весу Зуги и сдержать нападавшего, потому что тот, вцепившись ему в запястье, сбил его с ног. Противник опрокинулся, майор шагнул назад и, используя вес падающего тела, сильно дернул кверху его руку с ножом. В плече Камачо с упругим щелчком что-то подалось, и он, визжа, упал лицом вниз с закрученной за спину рукой.
Зуга рванул еще раз, португалец пронзительно, по-девичьи завопил и выронил нож. Он сделал слабую попытку поднять его другой рукой, но победитель наступил на лезвие обутой в сапог ногой, поднял нож и отошел, сжимая в правой руке тяжелое оружие.
— Булала! — распевали зрители. — Булала! — Убей его! Убей его! — Они хотели увидеть кровь — это был бы естественный конец поединка, и все жаждали его.
Зуга глубоко воткнул нож в ствол акации и рванул упругую сталь. Со звуком, громким, как пистолетный выстрел, нож переломился у рукоятки. Майор с презрением отшвырнул обломок.
— Сержант Черут, — приказал он. — Уберите его из лагеря.
— Я бы его убил, — сказал, подойдя, маленький готтентот и ткнул дулом «энфилда» в живот Камачо.
— Можешь пристрелить, если он попытается вернуться в лагерь. А пока просто прогони.
— Большая ошибка. — На курносом лице сержанта Черута появилось комично-траурное выражение. — Дави скорпиона до того, как он ужалит.
— Ты ранен? — Подбежала к брату Робин.
— Царапина.
Зуга развязал шейный платок и прижал его к ране на бедре, потом, стараясь не хромать, пошел в палатку. Надо было спешить, ибо силы его покидали, майор чувствовал головокружение и тошноту, рану жгло нестерпимо, а он не хотел, чтобы кто-нибудь видел, как у него дрожат руки.
— Я вправила ему плечо, — сказала Робин брату, перевязывая рану на бедре. — Не думаю, что что-то сломано, кость встала на место очень легко. Но ты, — она покачала головой, — ты не сможешь идти. При каждом шаге швы будут расходиться.
Сестра оказалась права — они смогли выступить лишь через четыре дня, и Камачо использовал это время с большой выгодой. Он ушел через час после того, как Робин вправила вывихнутое плечо, взяв с собой долбленое каноэ и четырех гребцов. Они отплыли вниз по течению Замбези. Гребцы хотели причалить к берегу, чтобы разбить лагерь, но Камачо зарычал на них. Он скорчился на носу, баюкая раненую руку, которая даже после того, как ее вправили и повесили на перевязь, болела так, что едва он пытался задремать, как под закрытыми веками мелькали белые искры.