– У нас в галерее наверху был ее портрет. Я целые дни проводил перед ним. Никогда не видел такого доброго лица.
Потом лицо его застывало, когда он вспоминал отца, старого ублюдка.
Дафф говорил о своей дочери:
– Она так смеялась, что сердце пело. Снег на ее могиле был похож на большой сахарный торт – ей бы это понравилось.
В других случаях, когда он вспоминал о своих поступках в прошлом, в его голосе звучало удивление. Он сердился, вспоминая свои ошибки и упущенные возможности. Потом снова замолкал и застенчиво улыбался.
– Вижу, я несу чепуху.
Корки на лице подсохли и начали сходить, и к Даффу постепенно стали возвращаться его прежняя веселость и беззаботность.
На одном из столбов, поддерживавших брезент, Дафф начал вести календарь; каждый день он делал зарубку, и это стало ежедневной церемонией. Каждую зарубку он делал с сосредоточенностью скульптора, обрабатывающего мрамор, а закончив, отступал и принимался считать вслух; он словно заставлял приблизиться тридцать – число, после которого он сможет снять с себя цепь.
Зарубок было восемнадцать, когда взбесилась собака. Это произошло днем. Они играли в клейбджес. Шон только кончил раздавать карты, как за фургонами завыла собака. Вскакивая, Шон опрокинул стул. Он схватил ружье, прислоненное к стене, и побежал в лагерь.
Шон исчез за фургоном, к которому была привязана собака, и почти сразу Дафф услышал выстрел. В наступившей внезапной полной тишине он медленно закрыл лицо руками.
Шон вернулся почти через час. Он поднял свой стул, пододвинул к столу и сел.
– Твоя очередь, играешь? – спросил он, беря свои карты.
Они играли с мрачной сосредоточенностью, направив все внимание на карты, но оба знали, что теперь за столом с ними сидит третий.
– Обещай, что никогда так со мной не поступишь! – выпалил наконец Дафф.
Шон посмотрел на него.
– Как – так?
– Как с этой собакой.
Собака! Эта проклятая собака! Не нужно было рисковать – ее нужно было убить сразу же.
– То, что собака заболела, вовсе не значит, что ты…
– Поклянись! – яростно перебил Дафф. – Поклянись, что не застрелишь меня.
– Дафф, ты не понимаешь, о чем просишь. Если ты заболеешь…
Шон замолчал: что бы он сейчас ни сказал, будет только хуже.
– Обещай, – повторил Дафф.
– Хорошо, клянусь, я этого не сделаю.
Теперь все изменилось к худшему. Дафф забросил свой календарь, а с ним и надежду, которая раньше все крепла. И если последующие дни были тяжелыми, то ночи превратились в ад – Даффу начал сниться кошмар. Он приходил каждую ночь, иногда два или три раза. После ухода Шона Дафф пытался не спать, читал при свете лампы или лежал и слушал ночные звуки, плеск и фырканье быков, пивших из источника, крики ночных птиц или низкий рев львов. Но в конце концов он засыпал, и ему снился кошмар.
Он верхом ехал по плоской коричневой равнине – ни холмов, ни деревьев, ничего, кроме ровной, как на газоне, травы во все стороны до самого горизонта. Его лошадь не отбрасывала тени; он постоянно искал ее тень, но, к своей тревоге, не находил. Потом он оказывался у пруда с чистой водой, голубой и необычно блестящей. Пруд пугал его, но он не мог не подойти.
Он склонялся на берегу и смотрел в воду; на него смотрело его собственное отражение – звериное рыло с волчьими клыками, белыми и длинными.
Дафф просыпался, и ужас перед этим лицом не оставлял его до утра.
Приходя в отчаяние от своей беспомощности, Шон пытался ему помочь. За эти годы между ними установилось полное понимание, они стали очень близки, и поэтому Шон страдал вместе с Даффом. Он пытался отгородиться от этого страдания; иногда ему даже удавалось на час или даже на половину утра забыть о нем, но потом страдание возвращалось с удвоенной силой. Дафф умрет, умрет ужасной смертью. Было ли ошибкой впустить в себя другого человека так глубоко, что разделяешь его страдания перед неизбежной смертью? Разве человеку недостаточно своей боли, чтобы полностью разделять муки другого?
Задули октябрьские ветры, предвестники дождей, – горячие ветры, насыщенные пылью, ветры, от которых пот высыхает, не успев охладить тело, ветры жажды, которые гонят дичь к водопою днем, в виду лагеря.
У Шона под кроватью было припасено с пол-ящика вина. Вечером он охладил четыре бутылки, завернув их во влажную ткань. Перед ужином отнес их в хижину Даффа и поставил на стол. Дафф смотрел на него. Корки с его лица почти совершенно сошли, остались только гладкие красные полосы на светлой коже.
– «Шато Оливье», – сказал Шон, и Дафф кивнул.
– Хорошее вино, но, наверно, испортилось в пути.
– Ну, если не хочешь, я его унесу, – сказал Шон.
– Прости, приятель, – быстро ответил Дафф. – Я не хотел быть неблагодарным. Вино подходит к моему настроению сегодня. А ты знаешь, что вино – напиток печали?
– Ерунда! – возразил Шон, вонзая штопор в первую пробку. – Вино – это веселье.
Он налил немного в стакан Даффа, и тот поднял его и поднес к огню, так что свет проходил через него.
– Ты видишь только внешнее, Шон. В хорошем вине всегда есть элемент трагедии. Чем лучше вино, тем оно печальней.
Шон фыркнул.
– Объясни, – попросил он.
Дафф снова поставил стакан на стол и посмотрел на него.
– Как ты думаешь, сколько лет ему потребовалось, чтобы достичь совершенства?
– Десять-пятнадцать лет, наверно, – ответил Шон.
Дафф кивнул.
– И теперь остается в несколько мгновений уничтожить труд долгих лет. Тебе не кажется это печальным? – негромко спросил он.
– Мой бог, Дафф, не будь таким мрачным!
Но Дафф его не слушал.
– Вот общее у вина и человека. Совершенство они находят только со временем, проведя всю жизнь в поисках. Но найдя его, они одновременно находят свою гибель.
– Так ты считаешь, что если человек проживет достаточно долго, он достигнет совершенства? – вызывающе спросил Шон, и Дафф ответил, по-прежнему глядя на стакан:
– Некоторые грозди вырастают на неподходящей почве, некоторые заболевают, прежде чем попасть в пресс, а другие портит беззаботный винодел. Не из всех гроздьев получается хорошее вино. – Дафф поднял стакан, сделал глоток и продолжал: – Человек ищет дольше и должен найти совершенство не в тесном гробе, а в котле жизни – поэтому его трагедия значительней.
– Да, но ведь никто не может жить вечно, – возразил Шон.
– И ты считаешь, что это делает печаль менее глубокой? – Дафф покачал головой. – Конечно, ты ошибаешься. Это не уменьшает трагизм, а увеличивает его. Если бы существовал выход, если бы добро могло сохраняться, чтобы не было этой полной беспомощности… – Дафф откинулся на спинку кресла, лицо его выглядело бледным и осунувшимся. – Но даже это я мог бы принять, если бы мне дали больше времени.