Другая история литературы. От самого начала до наших дней | Страница: 42

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

И пламя будет так же чисто, ясно,

Как на свету. Оно всегда все то ж.

А знатный род с огнем в одном лишь схож:

Он, вспыхнув ярко, тускло догорает.

Состав огня ничто не изменяет,

А лорда сын, едва он примет власть,

Так низко может и бесчестно пасть,

Что благородство все свое утратит.

Кичиться предками совсем некстати,

Что добродетелей они полны,

Когда вы сами предкам не равны.

И если герцог, лорд или барон

Поступит низко, то подобен он

Презреннейшему из презренной черни,

Хотя б исправно и ходил к вечерне.

А благородство, взятое взаймы

У знатных предков, презираем мы,

Когда напялено оно на плечи

Тому, кому и похвалиться нечем.

Знай, благородство – это Божий дар.

Его как милость может млад и стар

Снискать за добрые дела в награду.

Не каждому оно дается кряду,

А завещать его нельзя никак,

И это сделать может лишь дурак.

Смотри, как благороден стал Гостилий,

А бедные родители растили

Его, как то Валерий описал.

Прочти, что Сенека о том сказал

Или Боэций: тот лишь благороден,

Кто за дела таким прослыл в народе.

И видишь ли, мой милый, вот в чем дело —

Хотя я знатных предков не имела,

Но если бы меня сподобил Бог,

Который милостив, хотя и строг,

Прожить безгрешно, – стану благородна,

Коль это будет Господу угодно.

Вот в бедности меня ты обвинил,

Но сам Христос когда-то беден был,

А он не вел бы жизни недостойной.

Ведь было б, кажется, ему спокойней

В обличье царском грешных нас учить.

А благодушно в бедности прожить

Достойно всякого, кто благороден.

Тот в бедности богат и тот свободен,

Кто не смущен и нищетой своей.

Скупой завистник нищего бедней:

Его алчбы ничто не утоляет.

А тот бедняк, что денег не желает,

Богаче тех, кто на мешках сидит

И за сокровища свои дрожит.

Кто нищ, тот по природе щедр и весел,

И Ювенал, – свое он слово взвесил,

Сказав: «С ворами хоть бедняк идет —

Он беззаботно пляшет и поет».

Ах, людям бедность горько хороша,

Скольких забот лишится с ней душа.

И для того, кому богатств не жалко, —

В ее горниле лучшая закалка;

Пусть с нищего лоскут последний снимут,

При нем добро, что воры не отнимут.

Кто нищету с покорностью несет,

Себя и Господа тот познает.

Ведь нищета – очки: чрез них верней

Распознаешь отзывчивых друзей.

И потому, супруг мой, так и знай,

За нищету меня не упрекай.

Меня еще за старость ты корил,

Но кто тебе злокозненно внушил,

Что старость грех? Ведь все вы, джентльмены,

Толкуете, что старики почтенны,

И старика зовете вы «отец».

Еще упрек ты сделал под конец.

Да, безобразна я, но в том залог:

Тебя минует еще горший рок —

Стать рогоносцем, ибо седина,

Уродство и горбатая спина —

Вот верности испытанные стражи.

Но, верная, тебе еще я гаже.

И чтоб меня ты не затеял клясть,

Ну что ж, давай твою насыщу страсть.

Сам выбирай, хотя не угадаешь,

Где невзначай найдешь, где потеряешь:

Стара, уродлива, но и скромна.

И до могилы преданна, верна

Могу я быть, могу и красотою

И юностью блистать перед тобою,

Поклонников толпу в твой дом привлечь

И на тебя позор иль смерть навлечь.

Вот выбирай. И толком рассуди».

У рыцаря заныло тут в груди.

Вздохнул он тяжко и жене ответил:

«Миледи и любовь моя, уж светел

Стал небосвод, мне, видно, не решить,

Что дальше делать и как дальше жить.

Решай сама, как мудрая жена,

Какая нам с тобою суждена

Судьба и жизнь; тебе я доверяю.

Что хочешь ты, того и я желаю».

«Так, значит, над тобой взяла я верх.

К моим ногам гордыню ты поверг?»

«Ты верх взяла, тебе и выбирать».

«Приди же, друг, меня поцеловать,

Ты это заслужил своим ответом,

Получишь верность и красу при этом.

Пусть поразит безумие меня,

Коль изменю, а ты при свете дня

Увидишь, что прекрасней королевы

И обольстительней всех внучек Евы

Тебе явлюсь. Ко мне скорей приди,

Откинь тот занавес и погляди.

И если не зажгу в тебе я страсти,

То смерть моя в твоей, супруг мой, власти».

Когда увидел рыцарь, что жена

Приветлива, красива и юна,

Тут, вне себя от этой благодати,

Он заключил ее в свои объятья.

Ему и сотни поцелуев мало,

Она ж ему покорно уступала

Во всем, лишь бы порадовать его.

Не стану я рассказывать того,

Как, сохранив любовь свою до гроба,

Они в довольстве, в счастье жили оба.

Пошли, Господь, и нам таких мужей,

А то еще покорней и свежей

И яростней в супружеской постели.

Еще, Господь, того бы мы хотели,

Чтоб нам супругов наших пережить

И с новыми пятью-шестью пожить.

Коль муж строптив, неласков и сердит,

Ему Господь пусть век укоротит

За то, что он жену не почитает;

Ну, а скупца, что денежки считает,

Жалеет дома пенса на расход,

Того пускай чума иль черт возьмет.


Здесь кончается рассказ Батской ткачихи.

«Метаморфозы» Апулея построены по этому же принципу, но можно заметить усложнение композиции по сравнению с Боккаччо и Чосером. О его новелле «Об Эроте и Психее» Ганс Лихт пишет, что «этот, вероятно, весьма древний материал, вне всяких сомнений, впервые нашел свое отражение в греческой прозе, но известен нам только в той форме, которую придал ему Апулей».

В Византии время расцвета любовного романа в стихах, обычно пятнадцатисложного, приходится на Палеологовскую эпоху. Почин положил Продром в XII веке (линия № 6 «византийской» волны). Тогда же написаны «Каллимах и Хриссороя» (XIV век, тоже линия № 6 «византийской» волны»), «Ливистр и Родамна», «Иверий и Маргарона», «Флорий и Плацафлора». В этом последнем произведении встречается игра в «протяженно-сложенные» словообразования, свойственные Аристофану («пурпурно-розовоустая», например, и т. п.). Удивлять нас это не должно, поскольку «древний грек» Аристофан (ок. 445 – ок. 385 до н. э.) относится к линиям № 5–6 «греческой» синусоиды, это XIII–XIV реальные века.