Гаврик задумался, не сказал ли чего-нибудь лишнего, но потом доверчиво приблизился к самому Петиному уху и прошептал:
– Уй, сколько народа похватали! Ну, их не споймают. Я тебе говорю. Они в катакомбах отсиживаются. Все ихние боевики тама. Весной опять начнут. А Терентия жену с маленькими детьми – с Женечкой и Мотечкой – хозяин дома с квартиры выселяет. Такое дело…
Гаврик озабоченно почесал брови.
– Не знаю теперь, что мне с ними делать. Верно, придется всем вместе переезжать с Ближних Мельниц в дедушкину хибарку. А дедушка, знаешь, совсем никуда стал. Верно, скоро помрет. Ты до нас когда-нибудь, Петька, все-таки заскочи. Только пережди время. Главное, мешочки хорошенько сховай. Ничего. «Ты не плачь, Маруся, будешь ты моя». Дай пять.
Гаврик сунул Пете руку дощечкой и побежал, дробно стуча своими разбитыми чоботами по лестнице. Петя вернулся в детскую и спрятал мешочки в ранец под книги.
Но тут вдруг с невероятным стуком распахнулась дверь, и в комнату вошел быстро отец, держа в руках изуродованный вицмундир.
– Что это значит? – спросил он таким тихим голосом, что мальчик чуть не потерял сознание.
– Святой истинный крест… – пробормотал Петя, не находя в себе сил перекреститься.
– Что это значит? – заорал отец и затрясся, багровея.
И в ту же секунду, как бы откликаясь на гневный голос отца, из гостиной раздался душераздирающий рев Павлика.
Маленький мальчик вбежал, шатаясь на ослабевших от ужаса ножках, и обнял отца за колени. Его четырехугольный ротик был так широко разинут, что ясно виднелось орущее горло. Дрожал крошечный язычок. Текли слезы. В пухлой ручке прыгала открытая копилка, полная вместо денег всякой гремучей дряни.
– П… па… п… па! – икая, лепетал Павлик. – Пе-еть… ка меня… обо… ик… обо… крал!
– Честное благород… – начал Петя, но отец уже крепко держал его за плечи.
– Негодный мальчишка, сорванец, – кричал он, – я знаю все! Ты играешь в азартные игры! Лгунишка!
Он с такой яростью стал трясти Петю, точно хотел вытрясти из мальчика душу. Нижняя челюсть его прыгала, и прыгало на черном шнурке пенсне, соскользнувшее с вспотевшего носа, пористого, как пробка.
– Сию же минуту давай сюда эти… как они там у вас называются… чушки или душки…
– Ушки, – криво улыбнувшись, пролепетал Петя, надеясь как-нибудь обернуть дело в шутку.
Но, услышав слово «ушки» из уст сына, отец вскипел еще пуще:
– Ушки? Отлично… Где они? Сию же минуту давай их сюда. Где эта уличная мерзость? Где эти микробы? В огонь! В плиту! Чтобы духу их не было!
Он стремительно осмотрел комнату и бросился к ранцу.
Петя, рыдая, бежал за ним по коридору до самой кухни, куда отец, широко и нервно шагая, быстро и брезгливо, как дохлых котят, нес мешочки.
– Папочка! Папочка! – кричал Петя, хватая его за локти. – Папочка!
Отец грубо оттолкнул Петю, затем шумно сдвинул кастрюлю, и, яростно пачкая сажей манжеты, сунул мешочки в пылающую плиту.
Мальчик замер от ужаса.
– Тикайте! – закричал он не своим голосом.
Но в этот миг в плите застреляло. Раздался небольшой взрыв.
Из конфорки рванулось разноцветное пламя. Лапша вылетела из кастрюльки и прилипла к потолку. Плита треснула. Из трещин повалил едкий дым, в одну минуту наполнивший кухню.
Когда плиту залили водой и выгребли золу, в ней нашли кучу обгоревших гильз от револьверных патронов.
Но ничего этого Петя уже не помнил. Он был без сознания. Его уложили в постель. Он весь горел. Поставили термометр. Оказалось тридцать девять и семь десятых.
Едва кончилась скарлатина, началось воспаление легких.
Петя проболел всю зиму. Лишь в середине великого поста он стал ходить по комнатам.
Приближалась весна. Сначала ранняя весна, совсем-совсем ранняя. Уже не зима, но еще далеко и не весна.
Недолгий, южный снег, которым мальчику так и не пришлось насладиться в этом году, давно сошел. Стояла сухая серая погода одесского марта.
На слабых ногах Петя слонялся по комнатам, сразу сделавшимся, как только он встал с кровати, маленькими и очень низкими. Он становился на цыпочки перед зеркалом в темной передней и с чувством щемящей жалости разглядывал свое вытянувшееся белое лицо с тенями под неузнаваемыми какими-то испуганно-изумленными глазами.
Всю первую половину дня мальчик оставался в квартире совершенно один: отец бегал по урокам, тетя гуляла с Павликом.
От шума пустынных комнат нежно кружилась голова. Резкий стук маятника пугал своей настойчивостью, неумолимой непрерывностью. Петя подходил к окнам. Они были еще по-зимнему закупорены – с валиком пожелтевшей ваты, посыпанной настриженным гарусом, между рамами.
Мальчик видел нищету серой, сухой мостовой, черствую землю Куликова поля, серое небо с еле заметными, водянистыми следами голубизны. Из кухонного окна виднелись голубые прутики сирени на полянке. Петя знал, что если сорвать зубами эту горькую кожицу, то обнаружится изумительно зеленая фисташковая плоть.
Редко и погребально дрожал в воздухе низкий бас великопостного колокола, вселяя в сердце дух праздности и уныния.
И все же в этом скудном мире уже были заложены – и только дожидались своего часа – могущественные силы весны. Они ощущались во всем. Но особенно сильно – в луковицах гиацинтов.
Комнатная весна была еще спрятана в темном чулане. Там среди хлама, в мышином запахе домашней рухляди, тетя расставила вдоль стен узкие вазончики. Петя знал, что прорастание голландских луковиц требует темноты. В темноте чулана совершалось таинство роста.
Из шелковой истощенной шелухи луковицы прорезывалась бледная, но крепкая стрела. И мальчик знал, что как раз к самой пасхе чудесно появятся на толстой ножке тугие, кудрявые соцветия бледно-розовых, белых и лиловых гиацинтов.
А между тем Петино детское сердце ныло и тосковало в этом пустом, сером мире весеннего равноденствия.