И, только оступившись и едва не задев постамент с миниатюрной Афродитой, которую всегда считал жемчужиной своей коллекции, он смог отвести взгляд от Серафины и постепенно вернуться в реальность. Одно было ему предельно ясно: она затмевала собой все вокруг, как полная луна затмевает на небе звезды. Полотна, некогда восхищавшие его, теперь казались бесцветной дешевкой; рядом с совершенством ее плоти даже самые драгоценные скульптуры, как Афродита, которую он едва не сшиб, выглядели грубыми поделками. Мгновенно он принял решение. Галерею нужно очистить, и немедленно. Он не взглянет на Серафину, пока не сделает этого, пока и следа не останется от ее соперниц (хотя о каком соперничестве могла идти речь; в самом деле, не может же газовая лампа соперничать с солнцем), а потом, возможно… впрочем, он и сам не знал, что будет потом. Он отчаянно пытался собраться с мыслями. О том, чтобы завернуть ее обратно в тряпки, даже думать не хотелось. Он бережно закроет ее тончайшим бархатом, а потом заставит прислугу как можно быстрее расчистить галерею от накопившегося в ней хлама. Но куда его девать? Да все равно; пока сгодится и бальный зал, ему сейчас все равно не до танцев… и так голова кругом. Пожалуй, надо выйти на воздух. Как только картина будет упакована, он отдаст распоряжения, а сам отправится на прогулку.
Прохладный вечерний воздух поначалу освежил его, и он на некоторое время пришел в себя. Но вид набережной и спокойной воды вновь вернул его к событиям минувшего дня. В памяти отчетливо всплыли подробности недавней погони за незнакомкой. Эти пламенеющие волосы, волнующая грациозная походка и та непринужденная стремительность, с которой она ускользала от него… это была «она», именно с нее была написана Серафина, иначе как объяснить, что она привела его к картине? Хотя, оглядываясь назад, он не мог с уверенностью сказать, что в точности следовал за ней; в последний раз девушка мелькну ла перед ним в самом начале Воксхолл-Уок. Может, это было всего лишь странное совпадение? Или все-таки обман? Нет, в этом, казалось, не было смысла; картина была у него… хотя, став ее обладателем, он явно утратил способность мыслить здраво; видимо, недавнее приключение оказалось слишком большим испытанием для его психики. Как бы то ни было, не следовало за бывать, что картина, при всем ее колдовском очаровании, на самом деле была лишь полотном, написанным с живой модели; да, определенно с той женщины, которую он преследовал сегодня днем. А посему ее нужно было отыскать, и, очевидно, стоило немедленно возобновить разговор с хозяином ломбарда. Он шагнул на тротуар и сделал знак приближающемуся кебу.
И вот тут-то возникла первая трудность. Он предполагал, что адрес ломбарда будет указан на квитанции, которую он, не глядя, сунул в карман. Но, развернув заветный листок, лорд увидел в нем лишь грубые каракули: «Получено за: „Серафину“» и сумму прописью: «Двенадцать гиней», заверенные неразборчивой подписью. Усилия лорда Эдмунда оказались совершенно бесплодными, притом что опрос чуть ли не половины населения района Ламбет и готовность кебмена хоть всю ночь колесить по тупикам квартала, если лорд того пожелает, обошлись ему в круглую сумму, заметно превышавшую расходы на саму картину. Между тем сгущающиеся сумерки все сильнее убеждали лорда в бессмысленности поисков. Измотанный, казалось, больше, чем несчастная лошадь его экипажа, он наконец приказал вознице поворачивать домой.
Месяца два спустя, теплой летней ночью лорд Эдмунд незаметно покидал роскошную резиденцию в Гайд-парке, сославшись на головную боль и общее недомогание. Оно действительно было заметно – осунувшееся изможденное лицо, лихорадочный блеск в глазах, обессиленное тело, из которого, казалось, выжаты все соки. Серафина по-прежнему ждала его в галерее, чтобы в сотый или, может, тысячный раз возбудить его чувства, заставить поверить в то, что она жива, и сделать фатальный шаг ей навстречу… И чтобы опять обмануть, растворившись в густой пелене разноцветных мазков. Он вновь и вновь обрекал себя на эту пытку, не в силах побороть навязчивую мысль, что на этот раз он все-таки овладеет ее теплой дышащей плотью, ощутит вкус ее прелестных губ на своих губах… И каждый раз разочарование оказывалось таким горьким, что подобных мук не выдержал бы и Тантал.
Конечно, лорда Эдмунда нельзя было сравнить с умирающим от жажды в пустыне, но он был близок к такому состоянию. Кроме Серафины, все женщины стали ему ненавистны. Стоило хотя бы на мгновение вспомнить о прежних победах, как по телу его пробегала брезгливая судорога. Но когда наконец он отрывал взгляд от нее и бежал из своей опустевшей галереи на набережную, его тотчас одолевали совсем иные мысли: он понимал, что прелестный образ, только что им покинутый, всего лишь слабая тень настоящей, живой Серафины, которая где-то рядом. Но грациозная фигурка в рыжем облаке волос, которую он когда-то давно – так ему теперь казалось – преследовал, все не являлась. Для обитателей квартала Ламбет лорд уже сделался посмешищем. Он обследовал каждый здешний уголок, расспросил старожилов и ларечников, обошел все местные ломбарды, но тщетно. Столь же напрасны были и его отчаянные попытки воскресить в памяти маршрут, которым он шел в тот роковой день.
Только в снах он мог воспроизвести каждый свой шаг, и тогда он видел себя на пустынной улице, чувствовал за спиной ее присутствие, оборачивался, но она исчезала, и он опять продолжал погоню, пока не просыпался от собственных криков «Серафина!», которые вновь приводили его в галерею.
Даже эти страдания не рождали ненависти к ней, настолько она была прекрасна; но отвращение, которое он испытывал к грубо размалеванному холсту, поверхность которого так часто и бесплодно изучал, было столь же велико, сколь сильна была его страсть. С каждым днем полотно казалось ему все более уродливым контрастом с тем совершенством, которое оно скрывало под своими кричащими красками. Лорд Эдмунд не раз ловил себя на том, что готов, словно дикое животное, броситься на ненавистный холст и порвать его острыми когтями. Только страх навеки потерять ее, который был сильнее мук, его терзавших, останавливал беднягу. Но сам он чувствовал, что очень скоро должен либо сойти с ума, либо умереть.
В тот летний вечер, когда мы вновь встретились с нашим героем, он, словно повинуясь инстинкту самосохранения, заставил себя принять приглашение на обед, чего давно уже не делал. Вечер оказался для него ужасным во всех отношениях: он чувствовал себя объектом всеобщего сочувствия и даже отторжения и едва мог воспринимать обращенные к нему слова. К тому же, стоило ему переступить порог дворца, у него страшно разболелась голова, а к концу вечера ее словно сдавило стальным обручем. Но именно это и подвело его к осознанию своего плачевного состояния, и тогда он принял твердое решение: он прямиком отправится домой, войдет в свою галерею и уничтожит картину, и пусть это обернется самыми мучительными страданиями, все равно они не сравнятся с тем, что ему уже пришлось пережить.
Он намеревался взять кеб, но перспектива оказаться в замкнутом пространстве кареты была невыносима, так что лорд отправился домой пешком. Ночь была хмурой, но, когда он свернул на Ройял-Хоспитал-роуд, луна прорезала толщу облаков, и вскоре ее сияние разлилось по спокойной глади воды. Головная боль не отступила, но стала какой-то другой, теперь стальной обруч превратился в раскаленный прут, который врезался в голову над правым ухом, все глубже проникая в мозг. Когда лорд подошел к своему дому, боль достигла апогея. Схватив в холле античный кинжал, он поплелся в галерею и, прикрывая рукой глаза, толкнул тяжелые двери.