– Что именно, дядя?
– Эти слова из завещания.
– Я и не знала. Они просто как-то сами всплыли у меня в сознании, не так давно, когда я о чем-то думала. И что же случится в третьем поколении?
– Имущество перейдет к твоему старшему ребенку. Когда он умрет, доход поступит к потомкам того дальнего родственника из Шотландии. Как случилось бы, не будь у твоего отца детей.
– А… содержимое комнаты?
Теодор не ответил. И молча подошел к двери, скрытой за панелями в нескольких шагах от портрета. Лестница была спроектирована таким образом, что ее площадка простиралась от окна до входа в коридор, который вел к спальням девочек. Дверь, которую сейчас пытался открыть дядя, находилась прямо возле этого входа. Это была дверь в «кладовку»; Корделия проходила мимо нее по несколько раз на дню, но уже давно решила для себя, что, раз комнату не открывают, ничего интересного там нет.
Щелкнул замок; заскрипели петли; дядя широко распахнул дверь и впустил Корделию.
Серый полуденный свет едва проникал сквозь два тусклых оконца на правой стене. Комната размером футов четырнадцать на десять была так захламлена, что казалась гораздо меньше. Прямо по центру громоздилась какая-то мебель, и основанием этой груды служили каркас кровати и стол. Присмотревшись, Корделия различила спинки двух стульев, деревянный комод, кованый сундук, несколько ящиков и множество баулов неопределенной формы. И еще было много картин, собранных совершенно бессистемно, написанных на досках и холстах; возле стен стояли незавершенные работы, рулоны холста, пустые рамы и прочие атрибуты мастерской художника. Воздух здесь был на удивление сухой, пропитанный запахами лаков и красок, дерева и холста, кожи и конского волоса, а еще к ним примешивался какой-то сладкий аромат, напомнивший ей давно заброшенный улей.
– Перед тобой все богатство Генри Сен-Клера, – объявил Теодор. – Я взял на себя смелость открыть сегодня ставни.
Корделия шагнула в комнату. Пыль, толстым слоем лежавшая на полу, мягко шуршала под ее ногами. Она остановилась перед пейзажем со спокойной водой и легкими лодочками, скользящими по прозрачной глади. Небесный свод напоминал бледно-голубой купол с вкраплениями из пушистых облаков. Художнику удалось тонко передать игру света, отражавшегося в прозрачной воде. Все казалось зыбким, даже передний план был выписан с расплывчатой мягкостью, и тем не менее пейзаж выглядел абсолютно реальным.
– Но это же так красиво, дядя. Почему ты столько лет держал это под замком?
– Мы еще поговорим об этом. Но сначала оглядись по сторонам.
Полотно, висевшее рядом, было совсем другим. Лесная тропинка, освещенная тусклой зеленоватой луной, извивалась меж высоких причудливых деревьев. По тропинке двигалась одинокая, слегка сгорбленная фигурка. В полумраке трудно было различить, женщина это или мужчина, а может, и ребенок, но по осанке было заметно, что человек очень торопится, хотя и не показывает виду. А чуть позади, у самого края тропинки, словно из самых зарослей леса, выползало нечто массивное и бесформенное – может, просто куст? Или валун?
– Это тоже его?
– Думаю, да.
Медленно обходя комнату, Корделия увидела еще с десяток пейзажей, похожих на тот, первый, который привел ее в восторг. Даже неискушенному зрителю было понятно, что художника завораживала игра солнечного света на воде, причем вода присутствовала в его картинах во всех формах, будь то пар, лед, дымка, туман или облака. У него было какое-то божественное видение, в котором воздух и огонь, свет и вода представали единым целым. Но среди его работ попадалось немало таких, от которых веяло мраком: пропитавшая их меланхолия была столь же заразительной, сколь жизнерадостными были его водные пейзажи; это был мир темных лесов, лабиринтов и развалин, источающих скрытую угрозу.
– Имогена говорила, что он писал такие картины в моменты депрессии, – сказал Теодор, пока она рассматривала очередной залитый лунным светом пейзаж. – Он называл это изгнанием нечистой силы.
Корделия устремила взгляд на полуразрушенную каменную аркаду, уходящую в далекую перспективу. Голая, безжизненная земля была усыпана обломками, и, фосфоресцируя в лунном свете, они казались зловещими. У Корделии возникло ощущение, будто картина затягивает ее, словно в омут. И опять ей было трудно поверить в то, что пейзаж по соседству, запечатлевший туманный рассвет, вышел из-под руки того же мастера. Даже при таком тусклом освещении яркость тумана была поразительной.
– Не понимаю, – произнесла она наконец. – Если Рутвен де Вере так ненавидел его – Генри Сен-Клера, почему он хранил все эти вещи? И почему оставил их нам? Я думала, что «содержимое комнаты» окажется чем-то ужасным, судя по твоим интонациям.
– Я тоже так подумал, дорогая, когда прочитал завещание. Оно было так составлено, что казалось ловушкой – или проклятием – с наживкой в виде годового дохода. Вот почему я, от имени Артура, отправился на встречу с господином Ридли, поверенным в делах де Вере.
По счастливому совпадению, одному из немногих счастливых в этой темной истории, отец господина Ридли был другом моего отца; и, хотя мы никогда прежде не встречались, это дало мне повод нанести ему визит. И с первой же встречи мне стало ясно, что он не симпатизировал де Вере, а завещание тоже явилось для него загадкой.
Был холодный день. Господин Ридли пригласил меня сесть к камину, и мы говорили как старые друзья.
«Я не могу рассказать вам то, что вас больше всего интересует, – начал он, – а именно: что скрывается за этим завещанием. Дело в том, что сие мне неведомо. Но боюсь, что, подозревая подвох, вы правы».
Потом он спросил мое мнение о результатах дознания. Я удивился, ведь мне даже не было известно о том, что проводилось дознание по поводу смерти де Вере. И, слегка раздосадованный собственной оплошностью, он рассказал мне все, что знал.
При упоминании о камине Корделия поймала себя на том, что дрожит от холода. Они заперли комнату и поспешили по коридору в гостиную, где в камине уже догорали угли.
– После развода, – продолжил Теодор, подбросив в камин дров, – де Вере вернулся к привычному образу жизни с шикарными обедами и приемами. Он представил дело так, будто Имогена ударилась в религию и отошла от мирских дел. Сын якобы учился в частной школе в провинции. Кто-то даже слышал от де Вере, что его жена постриглась в монахини. Как горько сознавать, что он был недалек от истины. Неудивительно, что его рыцарское поведение впечатляло почтенную публику.
Так продолжалось еще лет десять или больше, пока люди не стали замечать, что в нем поубавилось шарма; он стал каким-то отрешенным, озабоченным, временами нервным. По Сити пошли слухи, что де Вере теряет хватку; разумеется, при этом он терял и деньги. К моменту смерти Имогены – о которой, по словам господина Ридли, он явно знал – де Вере уже продал свои акции, полностью закрылся от общества и уволил почти всю прислугу, оставив лишь троих. Даже внешне он изменился до неузнаваемости. Некогда эталон безупречного вкуса в одеж де и манерах, в последние месяцы своей жизни он принимал господина Ридли на Белгрейв-сквер в мятом костюме, домашних тапочках и накинутом на плечи засаленном халате. Его седые волосы – еще недавно темно-серые и аккуратно подстриженные – теперь были длинными и нечесаными; он остался практически без зубов, и нижняя часть лица ужасала своими провалами. Ему было шестьдесят семь, но выглядел он лет на двадцать старше.