Мать так и не сказала мне, написала ли она Джульетте Саммерз. Она вела себя так, словно письма, которые я, возвращаясь из школы, находил на своем столе, материализовались без ее ведома. Иногда мне хотелось сделать шаг, чтобы вернуть ее расположение, но я понимал: стоит мне заговорить с матерью об Алисе, и я уже не смогу остановиться, пока не выложу ей все в мельчайших подробностях.
Так что к запретной теме Стейплфилда добавилась еще одна – Алиса. Но теперь я мог писать Алисе, а уж она-то готова была без устали внимать моим рассказам о Стейплфилде, да и, казалось, обо всем, что было так или иначе связано с моей жизнью. У меня даже возникало ощущение, будто она пишет мне из Стейплфилда, ведь из ее окна открывался пейзаж, который так часто описывала мать: традиционный английский сад с высокими деревьями, а за ним зеленые луга, плавно переходящие в лесистые холмы.
Мне хотелось точно знать, где живет Алиса, чтобы найти это место в атласе. Но с самого начала Алиса установила твердые правила.
Джерард, мне необходимо, чтобы ты понял, почему я не хочу говорить о своей жизни до аварии. Я люблю своих родителей, думаю о них постоянно. У меня часто возникает ощущение, будто они совсем рядом и наблюдают за мной. Наверное, это звучит глупо. Но чтобы жить дальше, я должна была избавиться от всего, что связывало меня с прошлым. От друзей, от всего, понимаешь? Единственное, что навсегда осталось со мной, – это любимая фотография моих родителей, она сейчас передо мной, на моем столике. Может, это прозвучит странно, но мне кажется, будто я умерла вместе с ними, а потом случилась реинкарнация, и вот я живу на этой земле, но уже совсем другая. Я знала, что если скроюсь под одеялом жалости к себе, то задохнусь. И чтобы сбросить это одеяло, нужно было отшвырнуть все прошлое.
Конечно, будь у меня братья и сестры или другие родственники, я была бы лишена выбора. Я бы стала семейным уродом, и вряд ли мне захотелось бы жить дальше. А так – я просто девочка, которой для жизни нужно инвалидное кресло. Я не калека, не инвалид, я обыкновенный человек. И могу себя полностью обслуживать. Меня окружают замечательные люди, и они воспринимают меня совершенно нормально.
Но долгое время я чувствовала себя очень одинокой, а твои письма все изменили. Они раскрасили мою жизнь новыми красками.
И вот я подхожу к самому трудному. Я не хочу называть тебе место, где я живу, потому что… (знаешь, я недавно наблюдала, как по нашему саду шли мальчик и девочка, примерно нашего возраста; они шли, обнявшись, по направлению к лесу), и именно поэтому я не хочу посылать тебе свою фотографию. (Начну с того, что у меня просто нет фотографии, хотя главная причина не в этом.) И дело не в том, что я безобразно искалечена, – на мне, кстати, нет ни одного шрама.
Не хочу, потому что на фотографии я была бы в инвалидной коляске, а мне не хочется, чтобы ты видел меня такой. Боюсь, ты станешь меня жалеть. Я очень надеюсь на твое понимание, однако – я понимаю, что это нечестно, – мне бы очень хотелось иметь твою фотографию (и твоих родителей, и твоего дома, если, конечно, ты не против). А взамен я попытаюсь честно ответить тебе на все вопросы о том, как я выгляжу.
Если вдруг случится чудо и я опять встану на ноги, я обязательно пришлю тебе свою фотографию. Но до тех пор я хочу остаться твоим незримым другом.
С любовью,
Алиса
P. S. Я понимаю, что это нескромно. Но вдруг ты подумаешь, что я вешу сто килограммов или вся в прыщах? На самом деле я худенькая и совсем не страшная.
P. P. S. Кстати, если уж быть честной до конца – ну, насчет того, что я не хочу присылать тебе фотографию, – мне хотелось бы, чтобы ты сам нарисовал в своем воображении мой образ.
Тема фотографии была крайне болезненной и для меня: мысль о том, что Алиса увидит мои торчащие уши и окованные скобками зубы, приводила меня в ужас.
Поэтому я поспешил заверить Алису, что мне понятны ее доводы (это было верно лишь отчасти) и что я сам терпеть не могу фотографироваться, а посему предложил ограничиться словесными портретами (при этом я надеялся, что она не станет задавать провокационные вопросы насчет моих ушей, волос, прыщей, бородавок, коленей, зубов и прочих атрибутов).
Я часто ловил себя на мысли о том, что далек от жалости к Алисе и даже забываю об ее инвалидности и сиротстве. Меня почему-то все время мучил контраст между красотой мест, ее окружавших, и унылым пейзажем моей родины, и я страстно мечтал оказаться в таком далеком и манящем Суссексе. Ее письма заставляли меня забыть о том, что она калека; Алиса представлялась мне молодой принцессой, которая живет в собственном поместье, у нее целый штат прислуги, в хорошую погоду ее выводят на прогулку. Разумеется, в доме прекрасная библиотека, потому что о какой бы книге ни зашла речь, оказывалось, Алиса ее уже читала. К тому же в чем-то наши ситуации были схожи. У моих родителей никогда не было телевизора, они не читали журналов, а местную газету покупали только по воскресеньям и то лишь ради рекламных объявлений. Их совершенно не интересовала политика, как и новости за пределами Мосона. Иногда мать слушала по радио классическую музыку. Но чаще и она, и я молча читали книги.
Примерно так же проводила время и Алиса: если не занималась уроками и не гуляла в саду, она читала или смотрела в окно. В свои четырнадцать лет она явно духовно переросла своих сверстников, в то время как я еще не дотянулся до них. Незадолго до нашей встречи – она предпочитала именно это слово – я пытался разжечь в себе интерес к року. Но, узнав, что Алиса совершенно равнодушна к поп-музыке – она писала, что после тяжелого рока у нее болит голова, как будто она выпила слишком много кофе, – я оставил эти попытки. Я вообще перестал подражать кому бы то ни было. Вместо того чтобы понуро слоняться по школьному двору, держась подальше от школьных забияк, я проводил обеденные перерывы в библиотеке и делал там уроки, чтобы освободить вечер для писем к Алисе. Постепенно я стал замечать, что меня стали реже задирать одноклассники, а успеваемость заметно улучшилась.
Моя жизнь вне дома была резко ограничена – почти как у Алисы. Меня держал на привязи патологический страх матери за мою безопасность, так что моими маршрутами по-прежнему оставались дорога в школу (и на почту) и обратно. Но теперь, когда у меня была Алиса, я не чувствовал эту ограниченность и часто ловил себя на том, что, глядя из окна, вижу не ржавую крышу гаража господина Друковича, нашего соседа, а пейзажи Стейплфилда.
Разумеется, со временем я захотел большего, гораздо большего: видеть Алису, слышать ее голос, держать ее за руку. Я написал ей, что каждый день молю Бога (хотя не могу сказать, что действительно верую) о том, чтобы ее позвоночник восстановился или чтобы доктора нашли наконец лекарство. «Мне это очень приятно, – отвечала она, – однако я не должна думать об этом. Врачи сказали, что я никогда не смогу ходить, и я уже смирилась». Но я втайне продолжал молиться. Я с радостью потратил бы все свои сбережения на короткий телефонный звонок, но Алиса не разрешала и этого. Она не поощряла – во всяком случае, поначалу – каких бы то ни было проявлений любви и нежности с моей стороны, разве что не возражала против слов «Дорогая Алиса» или «С любовью, Джерард», но тем не менее в каждом письме напоминала, что я для нее самый близкий и дорогой человек.