Никуда ехать я не собирался, да и что я мог там увидеть?
Агонизирующий российский город — может быть, только заторможенный и по причине малочисленности населения более спокойный. Где смотрят до одурения телевизор и устроили распорядок дня так, чтобы точно можно было знать, когда на улицу выходить, а когда отдыхать; где военные ловят рыбу и пашут землю, роддом за ненадобностью закрыт, и моей бедной Инне в нем нет работы, а девочки ездят делать аборты в губернскую столицу, ее не слушая; где азербайджанцы держат в своих руках всю торговлю, растлевают этих самых девочек и спаивают мужиков отравленной водкой, и даже государственник Морозкин не может ничего сделать, а скорее всего состоит у них на службе или по крайней мере получает деньги за то, что не вмешивается, а иначе убьют его некрещеного и потащут черти в ад за все языческие грехи, и никакой отец Алексей не поможет.
Я представил темные чагодайские улицы и как наяву увидел город, который стал похож на вымирающую деревню. Сколько стоял Чагодай, сколько ураганов над ним ни проносилось, сколько ни было междуусобных смут, претерпевал он все, но этого последнего по счету потрясения, кажется, было ему не пережить, и ждала его судьба то ли сгинуть, раствориться без остатка и перестать кормить Россию генофондом, то ли, как невидимому Китежу, опуститься на дно и пребывать там, покуда не утрясется на Земле.
Никуда я не поехал, но с той ночи на меня снова, как в молодости, напала бессонница. Точнее говоря, это была никакая не бессонница — ведь бессонницы на самом деле не бывает, она нам только снится — снится, будто мы лежим в кровати, ворочаемся, перекладываем подушку холодной стороной, раздраженно смотрим на часы или включаем свет и читаем книгу. А иногда человеку снится совсем другое: что он встает и идет курить, открывает холодильник, пьет пиво или принимает таблетку. Если у него есть жена, он будит ее и требует, чтобы она мучилась вместе с ним, а потом под шелест раздраженных упреков умиротворенно засыпает. Каждый борется с бессонницей, как умеет, но заставить себя заснуть человек обыкновенно не может. Однако врачи уверяют, что постепенно бессонница становится формой сновидения и страдающий ею на самом деле спит, но этого не знает и доводит себя до нервного истощения…
Вот тогда—то, после многих тягостных ночей, я вдруг узнал — не помню, во сне или наяву — что Чагодай… исчез.
Узнал вот как. Однажды, отправившись бомбить, потому что у меня кончились деньги, я оказался — случайно, нет ли — на Дмитровском шоссе. Очень долго ехал по красивой, окруженной лесами и сырой паутиной дороге, иногда останавливался, выходил в лес, подбирал на ощупь несколько ягод и снова ехал. И в этом сне, в этой поездке поначалу не было никакого страха. Я проезжал дачные поселки, маленькие забытые города, реки и речушки, линии электропередачи, неровные поля, болота, по которым бродили, как сборщики картошки, люди с ведрами и обирали усыпанные клюквой кочки, ржавеющие трактора, луга, поляны, стога сена, силосные башни, бессмертные деревни, где рано тушили свет и рано вставали. Мне давно не было так покойно и хорошо на душе — оттого, что в Чагодае обо мне вспомнили, — и в сердце ткнулась благодарность. Я никуда не торопился, но потом тихое и благодушное настроение изменилось, точно налетел на спящую душу ветер, и стало казаться, что я не успею. Чем ближе я был к Чагодаю, тем явственнее ощущал панический страх, окутавший меня, как туман.
Быстрее, быстрее! — я боялся опоздать, словно эмигрант—отказник, которому после долгих лет вдруг дали визу, два часа на сборы и шанс улететь на последнем самолете. Я мчался по шоссе, как бежал когда—то на подмогу к отцу, и только молил Бога, чтобы не подвели машина и дорога. Я вдруг понял, что меня позвали не просто так, а потому что муравейник закрывается: что—то очень важное должно было произойти в эту ночь в Чагодае. В одном месте я ошибся и свернул в ту сторону, где кончались все дороги и начиналась черная вода. Повернул назад, продырявил колесо, нервно сменил его и снова несся по разбитому шоссе.
Начался дождь, и шоссе сделалось скользким, но надо было спешить. Моя маленькая красная машина мчалась по пустынной темной дороге, она бы, наверное, успела, как вдруг на встречную полосу выехало темное и страшное. Я рванул руль, машина закружилась, и перед глазами поплыли разноцветные круги — я видел отчетливо их все: синие, желтые, фиолетовые, оранжевые…
Когда я пришел в себя, за окном было белым—бело, лежал снег.
— Чагодай, — произнес, едва разжав губы.
Надо мной склонилась скорбная женщина в белом халате с родинкой на верхней губе:
— Что тебе?
— Чагодай, — повторил.
Она посмотрела по сторонам и тихо сказала:
— Нет больше Чагодая, милок. Пропал он, говорят, — и заплакала.
Ничего необычного в том сне, пожалуй, не было, но, когда я проснулся, мне захотелось поехать в Чагодай или хотя бы узнать, что в нем происходит. Однако телефон был давно за неуплату отключен, машина с истощенным аккумулятором ржавела под окнами, не было у меня ни телевизора, ни радио, и от прежнего довольства и сытости ничего, кроме вида на крематорий, не осталось. Весь день я бесцельно слонялся по квартире, листал единственно связывавшую меня с миром бесплатную газету, как будто среди многочисленных объявлений о путешествиях за границу с похитившей мою жену фирмой, о скупке недвижимости, ремонте квартир, продаже автомобилей, лечении порчи и сглаза и других разнообразных услугах от досуга с девочками—люкс до иглоукалывания и изучения иностранных языков по методике ЦРУ могло попасться объявление об исчезновении городка на нейтральной полосе между Новгородской, Вологодской и Ленинградской областями.
Я с трудом дождался ночи, чтобы уснуть, но снилась совершенная чепуха: бессвязная, цветная, красно—зеленая, как светофор, бьющая в глаза, — и я засомневался, надо ли так жалеть об отсутствующем цветоощущении, если разукрашенный мир выглядит еще более уродливо, чем мир монотонный. Я хотел продолжения сна про Чагодай, и уже готовы были сомкнуться веки, уже рассеивался закрывавший глаза туман над Чагодайкой и был виден черный лес, но мешал детский плач.
Собственно, его и детским назвать было нельзя. Если бы я не жил на пятнадцатом этаже, то решил бы, что где—то рядом орут коты. Из какого сна мог быть этот плач и какой ребенок мог так истошно вопить, в утешение или назидание это было послано, я не знал — мне все труднее было устанавливать границы между снами. Но потом они улетучились, и остался только этот надрывный крик. В зыбкой бессоннице стала резать слезящиеся глаза предрассветная мгла, я уже различал контуры предметов, в комнату проник свет, и за окном освещенное ржаным солнцем проснулось огромное, как город, клад бище, вдоль ограды которого каждое утро бегал старик в тренировочном костюме.
Странные звуки доносились с балкона. Я осторожно приблизился и открыл дверь. На балконе никого не было, но плач сделался сильнее. Накануне я выстирал пододеяльник. Он висел на веревке, почти уже высохший, его колошматило ветром, а внутри лежал запеленутый младенец с морщинистым лицом и гноящимися глазками. Сил орать у него больше не было, и он только раскрывал рот, глотая воздух и точно цепляясь за чудом подаренную ему во второй раз жизнь.