В девять вечера, прошагав два квартала на юг, он вошел в «Кантину Лас-Вегас—99» – бар, где занималась своим ремеслом Альвина Гусман. Протолкался к дальнему концу стойки и заказал ром. Рядом уже торчало несколько человек, ближайший к Минголле сосед одарил его безутешным взглядом и снова уставился в стакан. Вообще-то, все, стоявшие за стойкой, смотрели в свои стаканы, все были мрачны, и Минголла заметил, что стоило начать им подражать, как мысли поплыли со скоростью рома во внутреннюю темноту. Он втянул в бессвязный разговор бармена, они обсудили мировой кубок по футболу, погоду и фреску над музыкальным ящиком – сверкающие игральные кости, рулетки, карты и покерные фишки чудовищного вида падали там на маленьких человечков, что благоговейно простирали к ним руки.
Каждые две минуты Минголла высматривал в толпе Альвину и наконец узнал ее. Она кормила монетами музыкальный автомат. Плотная миниатюрная индианка с медной кожей, полной грудью и такими же бедрами. Черные волосы заплетены в косу до середины спины, а наряд – белая блузка и набивная юбка – имел вид слегка заношенный. Как и Хетти, она чем-то напоминала Дебору, но не миловидностью – миловидности в ней не было, – скорее невозмутимостью. Альвина стояла неподвижно, безо всякого выражения на квадратном лице, но тут музыкальный ящик заиграл романтическую балладу, и она принялась танцевать – одна, описывая грациозные круги и не отрывая взгляд от пола. Минголла уже собрался подойти познакомиться, но задержался, увидев в печальном одиночестве этого танца нечто напомнившее ему мелодраму из испанской лирики, нечто такое, что он не решился прервать.
Все, как вчера, и так же завтра будет.
Я смотрю в окно на луны восход;
Мятые простыни свет ее студит,
Словно сугробы из ткани метет.
Девять вечера, в пачке одна сигарета,
И когда я ее докурю наконец,
Ты исчезнешь в ночи, растворишься где-то,
Станешь памятью, эхом разбитых сердец...
Песня закончилось, и женщина потерянно остановилась, словно очнувшись в незнакомом мире. Минголла пробился сквозь толпу, тронул Альвину за руку и увидел, как из ее лица словно вытекает вся та энергия, что наполняла его раньше.
– Десять лемпиров, – сказала она.
– Si, pues, – согласился он. – Y por la noche? [14]
– У тебя акцент, – заметила она. – Гватемала.
– Да, я из Петэна. Сан-Франциско-де-Ютиклан.
– Я тоже гватемалка, из Альтоплано. – Интерес угас. – За ночь пятьдесят. У тебя есть номер?
– Тут рядом.
Она шагнула к дверям, затем предупредила:
– В рот я не беру... понятно?
Минголла сказал, что это не важно.
Они молча дошли до отеля и поднялись к нему в комнату. Там была кровать, облупленный умывальник, тумбочка и лампа под потолком. Темно-зеленые дощатые стены казались полосатыми из-за пробивавшегося от соседей света, справа раздавались звуки энергичного траха. Альвина начала расстегивать блузку, но Минголла попросил подождать.
– В чем дело? – нервно спросила она.
– Сядь. – Он включил свет. – Мне нужно с тобой поговорить.
– Зачем? – еще более нервно. – Чего тебе нужно?
– Сядь, пожалуйста.
Она подчинилась, но бросила взгляд на дверь.
– Меня зовут Дэвид, и я знаю, что ты – Альвина Гусман.
– Это не секрет, – сказала она подчеркнуто спокойно, но снова посмотрела на дверь.
– Мне нужна твоя помощь, – сказал Минголла, заражая ее дружелюбием и доверием.
Она подняла руку, словно хотела потрогать лицо, но ладонь повисла в воздухе.
– Какая еще помощь. Я заключенная.
– Я собираюсь в Баррио.
– Для этого тебе моя помощь не нужна. – Альвина положила руку на подушку, похлопала, проверяя, мягкая она или твердая, словно это была какая-то интересная штука. – Зачем тебе?
– Там один человек, никарагуанец, Ополонио де Седегуи...
– Не знаю такого.
– Он убил всю мою семью.
Не ослабляя нажима, Минголла расписал в красках всю легенду, жажду мести и то, как хорошо бы ему выдать себя за ее двоюродного брата и попасть таким образом под иммунитет, которым пользуются ее родственники.
– У меня есть приятель, он, наверное, знает этого де Седегуи.– Она смотрела участливо,– Тебя будут пытать, ты можешь вообще оттуда не выйти. – Проститутка в соседнем номере испустила откровенно фальшивый восторженный вопль, Альвина невольно повернула голову. – Но если очень надо, – добавила она, – я буду ждать тебя около трех часов в «Девяносто девять».
– А что ты будешь делать до трех?
– Работать... охране нужны деньги. Недовольные голоса из соседней комнаты, звон разбитого стекла.
– Держи. – Он протянул ей толстую пачку банкнот, скрепленную защелкой.
– Тут слишком много,– сказала она, пересчитав купюры.
– Скорее мало.
Она не стала спорить, сунула деньги в кармашек блузки, положила руки на колени и застыла, непроницаемая и мрачная, как идол.
– Можно я до трех посплю?
– Конечно.
Отвернувшись, Альвина расстегнула пуговицы и скинула блузку. Плечи ее пересекали красные рубцы, а когда она стащила юбку, Минголла увидел на пухлых бедрах и ягодицах еще более глубокие шрамы. Эти старые раны разворачивали ее совсем другой стороной: открывалась долгая история безнадежной борьбы и ужаса, скитаний по джунглям и тяжелых переходов. Альвина сложила одежду в ногах кровати и скользнула под одеяло, потом села, поймала взгляд Минголлы. Груди висели низко, ареолы вокруг сосков большие и коричневые. На правом плече затянувшаяся пулевая рана.
– Ты заплатил, – сказала она.
Минголла понимал, что она всего лишь предлагает отработать полученные деньги, но, возбудившись мысленным контактом, был вовсе не прочь заняться с нею любовью. Отнюдь не красавица, но невзрачность ее была сродни невзрачности самой истории, чья изобретательность придает миру симметрию и скрытую внутреннюю красоту; Минголле казалось, что Альвинина бесстрастность отражает ту самую спокойную уверенность, с которой красота противостоит миру. Эта женщина прекрасна, думал Минголла, и шрамы – тому свидетельство. Однако он не хотел просто ее использовать – красота предназначена для другого.
– Тебе идут шрамы, – сказал он. Ее это не обрадовало.
– Мужчинам иногда нравится.
– Я не в этом смысле. Она не отводила взгляда.
– Ты мне не ответил.
– Ответил.
За стеной раздался мясистый шлепок, затем крик, на этот раз непритворный.