– Пошел к черту! – Минголла откатился, встал, пригнулся, глаза сощурились от ненависти.
– Превосходно! – воскликнул де Седегуи. – Волкодав рычит, глаза наливаются кровью!
Минголла распалялся все сильнее, гнев питался отвращением к самому себе, и все это устроил де Седегуи; проскочила мысль, что неплохо бы отплатить ему тем же. Никарагуанец плюнул еще раз, задев Минголлу брызгами.
– Какая прелесть: ты так стараешься казаться крутым парнем, а на самом деле всего лишь грязный маленький паук, готовый изрыгнуть в слабого собрата свою отравленную блевотину. – Еще пинок. – Не трусь! Только подумай, в какой экстаз приведет тебя убийство, твои мысли вонзаются в меня... как там говорят американцы? Выебать мозги. Превосходная фраза! Этим ты сейчас и займешься – обкончаешься, пока заебешь мои мозги до смерти. Сколько мне еще ждать? У тебя что, любовная игра, предвкушение?
Де Седегуи замахнулся для очередного пинка, но пока он отводил назад ногу, Минголла ударил его со всей силы – той силы, о которой он не знал раньше, и де Седегуи захлестнуло волной отвращения к самому себе. Никарагуанец зашатался и растворился в тени у самой двери; послышался свист, скулеж, вой поднимался все выше и выше, словно звук закипающего чайника. Схватившись руками за голову, де Седегуи вывалился через дверь, качнулся – темная сумасшедшая фигура в оранжевом сумраке – и свернул за угол; Минголла метнулся следом.
Три старика все так же торчали у горящей смоляной бочки, и, качаясь, не помня себя, де Седегуи оттолкнул их в сторону. Он стоял рядом с бочкой, дико трясся и вдруг схватился обеими руками за края. Металл наверняка был раскаленным, но де Седегуи даже не вскрикнул. Один из стариков рванулся к нему, вытащил нож, но прежде чем он успел ударить, де Седегуи – с формальной точностью глубокого поклона – опустил в бочку голову. Отраженное от стенок сияние стало в два раза ярче, и, когда де Седегуи выпрямился, у него горели волосы, горела рубашка, футовое пламя, облизывая череп, поднималось вверх, словно вставшие дыбом красно-оранжевые волосы с прожилками черных нитей. Крики, шорох, множество голосов катятся во все стороны – быстро, точно ветер в лесу, разнося весть. На мгновение Минголле показалось, что ничего де Седегуи не сделается – сунет руки в карманы и отправится гулять по Баррио. Но он упал, полетели искры, и вот его уже загородили любопытные, а еще те, кому не терпелось добраться до часов и ботинок.
Мысли разбегались, на миг Минголла испугался, что де Седегуи засосет его в дренаж своей смерти, закружит и перемешает с отбросами и затхлыми волнами своего сознания. Минголла попятился, ввалился в какой-то дом и лишь там, в темной комнате, немного успокоился. Еще рано... что он будет делать все это время? Кто-то заглянул в дверь, и Минголла рявкнул, чтобы они убирались. Вытащил пакет с порошком и с ужасом уставился на фотографию улыбающегося де Седегуи; зашвырнул ее в угол и сел на кровать. Подцепил ножом щепоть белой пудры, вдохнул. Слишком быстро, рассыпая порошок на колени и на пол. Порезал ноздрю. Успокойся,– сказал он себе,– ты не виноват. Он не хотел, чтобы де Седегуи совал голову в огонь. Он сам не знал, чего он хотел. Этот человек должен был умереть быстро и безболезненно. Ага, то, что надо. Он втянул еще порошка. И еще. Копнул слишком быстро, кровь смешалась со снежком, на ноже застыла корка. Господи, он же порезался! Искры, как звезды, как маленькие горящие головы, плывут в темноте, сердце колотится в сложном ритме. Безболезненно. Вот чего он хотел. «Конечно, правильно,– сказал он.– Ты упивался насилием, представлял, как трезубец мыслей раскалывает его череп, а на самого этого парня тебе было насрать. Ну да, что с того? Он был мертв, разве не так? Еще снежка? Почему бы и нет, в самом деле. Не повредит. Безболезненно, ну да. Как твоя кровь из носа. Господи». Он только сейчас заметил. Черт побери, весь рот, подбородок. В аду, записал он в мысленном дневнике, Минголла страдал носовым кровотечением, но избегал серьезных осложнений: он не пил воды, не прикасался к пище, не... «Заткнись! Заставь меня, попробуй! Вдуй свои поганые мысли мне в голову – и пыхти! Я весь в огне. Хватит! Пых, треск. Помнишь запах? Хуже, чем эти ебаные змеи! Нюхни с ножа свое говно, не то просыплешь, весь же трясешься. Ага, вот так. И еще чуть-чуть... и еще. Видишь, голоса уже заткнулись, и память туда же. Тишь да гладь. Зашить мозги проводами, сине-белой коликой, электричеством, и ничего нет, только холодные сине-белые искры, тишина. Только знаешь что, Дэвид, Дэви, Дэйв, мистер Минголла, знаешь что?
Что?
Даже она будет слать тебе проклятия».
Автобус катился сквозь безлунную темноту в Ла-Сейбу, Минголла сидел с охранниками – Карлито, Мартином и Хулио. Альвина устроилась на несколько рядов позади, он на нее не смотрел, изучая вместо этого маски солдат. Кажется, он уже умел кое-что в них вычитывать, разбирался, что выражают эти карты кровавых мышц и сухожилий. Маски бесили, но не в них было дело. Ненависть и бешенство он держал теперь в потайном кармане, они усреднились, обезличились и одновременно стали чем-то вроде Минголлиного удостоверения, как лицензия на пистолет. Слушая банальные шутки охранников, пересказ забавных эпизодов, которые случались с ними в Баррио, Минголла кое-что для себя решал. Это было справедливо, думал он. Око за око и все такое.
Автобус остановился на краю города, и шлюхи гурьбой потянулись к Авенида де ла Република. Минголла сидел опустив голову и дожидаясь хоть какого-то импульса, чего угодно, что заставило бы его пошевелиться,– сам он был пуст.
– Тебе отмечаться не надо? – спросил охранник.
Три невидимых лица повернуты в его сторону.
– Здесь опасно, – сказал Минголла, подкрепив слова соответствующими эмоциями. – Вон из автобуса. – Он приказал им оставить оружие, подобрал автомат и снял его с предохранителя.
Ветер дул с моря, холодный и ритмичный, сметал мусор в придорожной траве, покрывал руки гусиной кожей. Охранники сбились в кучку чуть правее, они ежились, обхватив себя руками, ветер трепал незаправленные рубашки. Вместо лиц озадаченные переплетения сухожилий, смущенные складки мышц.
– Вас не должны видеть,– сказал Минголла.– Спрячьтесь в траве, когда можно будет встать, я подам знак.
Двое рванули к траве, но третий спросил:
– А что стряслось?
– Очень опасно! – заверил его Минголла и нажал посильнее. – Быстрее! Бегом!
Охранники спрятались в траве, а Минголле показалось, что они оторвались от земли и унеслись куда-то по длинной темной дуге. Зачем ему все это? Что оно меняет? Какому служит моральному императиву? Чернота, куда ни повернись.
Черное море, черная трава, черный воздух. Белый только автобус, но это ложь. Один из охранников поднял голову, и его маленькая красная рожа с изумленной дыркой рта стала точкой в бешеной черной поэме травы и ветра... Минголла разозлился.
– Лежать! – заорал он. – Лежать!
И начал стрелять. Очередью, почти неслышной в сильном ветре. Он прошивал траву, пока в рожке не кончились патроны. Схватил автомат за дуло и швырнул к морю. Прислушался. Ничего. Ни стонов, ни криков. Мертвая тишина, поразительно глубокая. Все, что прежде было живым, стало мертвым. Минголле нравилось. Тишина тронула его сердце холодным змеиным поцелуем, и он подумал, что стоит, пожалуй, взглянуть на тела. Проверить, может, кто дышит. На фиг, решил он, не стоит. Принюхался. Солено и чисто. Он сделал свое дело, и притом хорошо. Можно было стоять здесь до скончания века, наслаждаясь чувством выполненного долга, но он все же забрался в автобус и порулил к городу.