– Приехали,– ответил Минголла.
– Первый раз в Городе Любви?
– Ага.
Она кивнула, худая сорокалетняя женщина с мудрыми печальными морщинками на лице и радужными прядями в канареечных волосах, стареющая деревенская панкушка с опозданием вернулась к морали и покаянию – накрахмаленная зеленая форма только дополняла маскарад.
– Тут ничего такого особенного нет... если знаете, о чем я, – сказала официантка. – То есть против Г. Л. я ничего не имею, боже упаси, можно покувыркаться разок-другой. Только никому от этого лучше не стало. Хуже, правда, тоже. Тут просто... ну как везде, понятно. Тогда какой толк?
Дебора пробормотала что-то соглашательское; ответ прозвучал безразлично, но Минголла чувствовал, что между ней и официанткой возникло чисто женское понимание, в котором он был лишним.
– Откуда вы, ребята? – опять спросила официантка, притворяясь, будто ей это интересно.
– Из Мехико,– ответил Минголла.– А до этого были в Гондурасе.
Вопрос разбудил в нем паранойю, он проверил сознание официантки – не прячет ли она что-нибудь, но там все было земным и естественным.
Посредственность, однако, девственная.
– О, Мехико! – Судя по ее тону, Мехико должно было располагаться в конце бульвара грез, в далеком сиянии рая.– А я тут продаю мексиканские бусы.– Она ткнула пальцем в сторону кассы, рядом с которой стояла витрина, полная дешевого оникса и серебра. – И блюда мексиканские тоже есть. Черт, у меня даже хахаль был из Мексики. Перед войной, понятное дело. А сама вот ни разу не съездила. Но всегда хотелось. Парни красивые, ящерицы на берегу и все такое. И развалины. Так охота посмотреть на развалины.
Рассказав о своих потаенных желаниях, официантка осмелела и словно почувствовала в них родственные души; спросила, не принести ли им еще кофе... за счет заведения. Вернулась с кофейником. Налила и плюхнулась рядом с Деборой. Расспросила их о жизни и поохала над короткими ответами; ей явно не терпелось поведать свою собственную историю – историю, которую она должна рассказывать в это медленное предрассветное время каждый день и которая поможет ей его пережить.
– Вы, ребята, наверное, думаете, что в этой старой забегаловке ничего особенного нет, – сказала она. – Но можете мне поверить, кой-чего попадается. Всем охота пообжиматься в Городе Любви, вот и к нам всякие типы тоже забредают.
– Правда? – вежливо поинтересовалась Дебора. Потом бросила взгляд па Минголлу, и он посмотрел на часы. Время еще оставалось, и не так уж плохо было посидеть, послушать, слегка попритворяться, что никуда им особенно не надо, – получить свой кусочек нормальности.
– Вы не поверите, – объявила официантка. После чего поведала о мужчине и какой-то его сверхнеобычной собаке, потом о двух женщинах, похожих как две капли воды, хорошенькие такие, как звездочки, беленькие, обе беленькие, сделали операции, чтоб быть похожими, сами сказали, что у них все теперь иде-ничное, даже родинки, и голоса им поменяли, чтоб сливались, когда говорят, даже петь не надо, ничего, так звонко щебечут, ну точно две птички, только что говорить выучились. До чего занятно было, когда они просили чего-нибудь хором, вафли со сливками или бекон, вот, а все эти операции, чтоб устроить в Городе Любви побольше шуму.
Отключившись от официантки, Минголла разглядывал Дебору и видел, что она тоже на него смотрит. Он словно соединился с ней, как тогда, в Сан-Франциско-де-Ютиклан, вдруг заметил, сразу узнал, и на минуту ему показалось, что она тоже смотрит на него молодыми глазами и видит того мальчишку, которым он когда-то был. Чувство оказалось настолько чистым, что он даже испугался этого узнавания, растерялся... и это тоже стало частью мгновения, частью прошлого, потому что он давным-давно научился преодолевать растерянность. Миг ушел, едва возникнув, и Минголла прекрасно знал, что удерживать его бесполезно. Просто случайность, одно из их мелких умений. Ему было смешно, когда Исагирре, напустив на себя божественности, говорил, что такие моменты спасительны. Никто ему тогда не поверил; слишком нелепо, чтобы быть правдой... хотя теперь Минголла понимал, что доктор имел в виду основы психологии. И хорошо бы знать: раз он завел тогда разговор, не вложил ли он специально эту мысль Минголле в голову, то есть не манипулирует ли он ими до сих пор? Подозревать приходилось все. Но какова бы ни была природа этого мгновения, оно действительно спасло Минголлу. Он стал слушать официантку, она ему даже чем-то понравилась, он понял, как она рвется к лучшей жизни, увидел, какая трогательная наивность сквозит во всех ее желаниях, заговорил с ней, заговорил от всего сердца, забыв на время, кто он такой и что собрался делать, и они разговаривали, смотрели, как тянется серое утро, как на горизонте, словно морская пена, громоздятся облака, и печали у них были общими, и они хватали друг друга за руки, врали, но все равно верили, находили страсть в забвении и смеялись.
Розовая полоса прочертила на востоке небо, в кафе, пыхтя, словно чайники, сигаретами, ввалились два дальнобойщика, громогласно потребовали кофе и стейки. Официантка прокричала на кухню заказ, принесла еще кофе и снова села, все так же переполненная историями. Но сквозь стеклянные двери проталкивались новые посетители, от усталости серые, как небо, чесались от шоссейной грязи и поправляли трусы, врезавшиеся в задницу после многочасового сидения; официантке пришлось взяться за работу. Минголла с Деборой подождали немного, надеясь, что у нее выдастся свободная минута, но женщина была слишком занята. Они подошли к кассе и встали там, держа в руках деньги, официантка в конце концов поставила стейк и яичницу перед очередным дальнобойщиком и сломя голову помчалась получать у них плату. Сказала, чтобы обязательно заглядывали, рассказали, как им понравился Г. Л., и до чего ж ей приятно было с ними встретиться, ну не смешно ли: знакомишься с людьми совсем чужими, а получается, что вы прям как старые друзья. Они пообещали зайти еще, оставили побольше чаевых и помахали на прощанье. Вернулись в мотель и уложили в машину автоматы.
В растерянности, не желая поверить в то, что уже почти понял, Минголла вышел из хижины и принялся разглядывать убогую деревню. Солнце блестело на соломенных крышах, еще мокрых после ночного дождя, свинцово-серые лужи на желтой земле казались озерцами ртути. По улице навстречу друг другу прошли курица и мужчина: индеец направлялся в джунгли, птица – к реке, искать червей в узкой полоске ярко-зеленой прибрежной травы. Минголла узнавал куски пейзажа, помнил их имена и назначение, однако частям явно недоставало связности, и он вдруг начал понимать, что происходит эта бессвязность не от какого-то присущего деревне дефекта, а оттого, что в ней сейчас находится сам Минголла. Он посмотрел на приглядывающую за Амалией Дебору. В ней ничего бессвязного не было.
Панама.
Он вспомнил рекламную фотографию: небоскребы и аквамариновая бухта, а где-то за ними – безмолвный лабиринт баррио Кларин.
До Минголлы вдруг дошло, что он должен быть в Панаме. Более чем должен. Это было похоже на моральный императив, и, рассматривая Дебору, Минголла думал, что у любви есть побочный эффект – она дает человеку моральную подпорку, колышек, на который можно повесить свои страхи, превратив тем самым любой неоправданный риск в повод что-то делать. А может, все иначе – может, его толкает в Панаму то унылое торжество, которым было наполнено видение; может, ему нужна победа – любая победа, и теперь он поверил, что она возможна. Нет, подумал Минголла. Не поверил. Будущее не предопределено, каким бы ясным оно ни казалось в видениях.