– Вроде бы не очень подходит, – сказала Дебора.
– Честно говоря, я... – Спарлоу хлопнул себя по лбу. – Вы же не были внутри домов, правильно? Пойдемте! Я вам все покажу. И поверьте, вы убедитесь сами, название подходит как нельзя лучше.
Он препроводил их в дверь ближайшего дома. Земляной пол зарос высокими сорняками и крапивой, среди длинных зеленых стеблей дрожали цирконовые крылья стрекоз, солнечный луч прочертил через всю стену острый угол, но – такова была природа фресок, такой холод отбрасывали эти стены – свет почти не влиял на картины. Они несли на себе гротескную машинерию, достойную кисти Босха или Брейгеля [24] . Сложную и заполнявшую каждый дюйм стенной поверхности. Зубцы желтой кости вместо шестерен, шкивы из открытой сердечной мышцы, веревки сухожилий вместо тросов, причудливые соединения хрящей. А из темно-багровых зазоров между сочленениями и ребрами машин выглядывали искривленные громоподобные лица вроде тех, что мерещатся в желобках древесной коры: трудно было понять, нарисованы эти лица специально или возникают из теней и неровностей стен. Стоило Минголле повернуть голову, как машины переключались в новое положение. Он вспомнил, как давно на дядюшкиной ферме скакал по сельской дороге мимо сверкавшего светлячками поля; он заметил тогда, как секунда за секундой меняется их узор – ковши, полумесяцы, что-то еще, – и, видимо, от усталости навязчивость огоньков стала совершенно иррационально действовать ему на нервы; он старался не замечать их, но это плохо получалось; какой-то светляк выскочил тогда прямо перед носом, и Минголла его вдохнул. Так же на него действовали эти жуткие машины: каждый новый узор заставлял задыхаться.
– Чувствуете? – спросил Спарлоу. – Убежденность в рисунке, кисть художника просветляет, его глаза следят за нами. – Собственные глаза Спарлоу стрельнули в сторону, проверяя усердие оператора.
Они переходили из комнаты в комнату, из дома в дом; Дебора и Минголла молчали, оператор не отставал, а Спарлоу все тянул свою нудную лекцию.
– Конечно, – говорил он, – каждая экскурсия начинается и кончается в разных местах. Однако мы полагаем, что вот этот дом и вот эту стену художник считал центральной.
На фреске была нарисована кровать, на ней лицом к стене лежал мужчина – так, что виднелись только черные волосы и загорелые плечи, а рядом молодая женщина, индейскими чертами лица напоминавшая Дебору. Простыня сползла вниз, обнажив груди, с края матраса свесилась темная рука. В позах этих двоих ощущалась бессильная энергия, как-то связанная со смертью, ибо они умерли, уступили зловещим процессам, воплощенным в кабелях и шестеренках кровавых человеческих останков, что виднелись в тени под кроватью.
– Конец истории, – сказал Спарлоу. – Живопись как нарратив, переосмысленный нашим временем. И переосмысленный с пронзительной силой.
Возможно, поразительное сходство Деборы и женщины на фреске так воспламенило Минголлин гнев, но он вдруг ясно понял, что весь его путь сквозь лабиринт раскрашенных комнат был подобен бегу огня по бикфордову шнуру и что именно он несет в себе волю художника, выполнившего эту работу и предопределившего ее уничтожение, – спичкой, которая подожгла этот шнур, стал гнусавый голос Спарлоу. Не обращая внимания на панические вопли экскурсовода, Минголла поднял автомат и открыл огонь. Он прошивал стену сверху донизу, по воздуху летали раскрашенные обломки штукатурки, грохот отдавался эхом, а когда в рожке кончились патроны, от всей картины осталась лишь свисавшая с края матраса темная рука женщины... Глядя на эту отдельную от всего руку, Минголла вспомнил, что уже видел ее раньше: мимолетная галлюцинация в кабинете Исагирре – за быстро мелькнувшей изящной рукой появилась подробная картина ночной улицы; Минголла не чувствовал сейчас ничего, кроме пустоты, он понял, что это значит: финал предопределен, долгие годы будущего воплощены в галлюцинации порнографической Америки. Под вопли Спарлоу он вышел из комнаты на улицу и набрал полную грудь чистого, залитого солнцем воздуха. Между сосен к ним бежали Тулли и пара солдат с КПП.
– Что за дела? – крикнул Тулли. – Что с тобой?
– Все в норме... Просто расхуячил картину.
– Да ты что? – удивился солдат.
– Ага!
Солдаты рассмеялись.
– Ну ты даешь, мужик! Ну даешь! – Они помчались вниз по склону сообщать эту новость остальным.
Дебора встала рядом с Минголлой, взяла его за руку, словно признавая себя соучастницей, Спарлоу за их спинами спросил оператора:
– Все заснял? – И затем: – Ну хоть что-то. Он подошел к Минголле и резко сказал:
– Потрудитесь объяснить, зачем вы это сделали.™ В голосе звучала горечь и усталый сарказм.– Вас, очевидно, что-то подтолкнуло, импульс варвара? О боже!
Минголла слышал, как жужжит камера.
– 'Гак было нужно... что тут скажешь?
– А вы знаете... – Голос Спарлоу заметно окреп.– Вы знаете, через что нам пришлось пройти, чтобы сохранить этот шедевр? Знаете?.. – Он брезгливо махнул рукой. – Куда там!
– Какая разница, – сказал Минголла. – У вас ведь все заснято. – Он кивнул в сторону камеры. – Это даже лучше, чем сама картина, правда?
– Подобная потеря... – начал было Спарлоу с высокопарной серьезностью, но Минголлу захлестнуло волной гнева – он выхватил у Деборы автомат и наставил на музейщика.
– Снимаешь? – спросил он у оператора, затем опять повернулся к Спарлоу: – Это твой звездный час, мужик. Поделись мыслями о смерти как искусстве. Последнее слово о творческом процессе?
Дебора потянула его за руку, но Минголла оттолкнул ее.
– Брось ты это дело, – вмешался Тулли. – Парень того не стоит.
– Ну зачем так нервничать, – проговорил Спарлоу. – Мы...
– Зачем? – оборвал его Минголла. – А ты пошевели мозгами! – Такой злобы он не помнил давно, наверное со времен Железного баррио, но не совсем понимая, что с ним происходит, – дело было в картине, в том, как она подтверждала горькое будущее, – Минголла чувствовал, как ему все сильнее нравится это состояние – острота и безжалостное буйство. Он щелкнул предохранителем, Спарлоу побледнел и отшатнулся.
– Прошу вас, – сказал он. – Прошу.
– Я б с радостью, – ответил Минголла, – но меня так захватило творчество, какое тут на хуй милосердие. Ты что, не видишь неотвратимость момента? Врубись, я говорю о серьезных вещах. Из полусвета войны является идеальный критик, палит в самое сердце картины, после чего обращает оружие на человека, чьи действия вопиюще противоречат формальному императиву работы.
– Пленка кончилась, – объявил метис-оператор. Ситуация его, похоже, забавляла, и Минголла сказал, что подождет, давай перезаряжай. Дебора и Тулли уговаривали его, но он рявкнул, чтобы они заткнулись.