Он лежал на поросшем пучками травы холме метрах в трех от стены замка и в пятнадцати от зияющей в ней дыры – очевидно, конца трубы, из которой он выпал. Во многих местах строительный раствор вымыло из зазоров между гранитными глыбами, вся поверхность стены была исчерчена трещинами и расщелинами; казалось, вся эта крепость вот-вот развалится. Справа склон холма, поросший карликовыми соснами, обрывался в лощину. Над его головой нависали сосновые ветви, и, когда их наклоняло ветром, казалось, это чьи-то перепутавшиеся зеленые лапы тянутся к нему, пытаясь схватить. Далеко в небесной вышине что-то крохотное, черное описывало круги, устремлялось с потоком ветра то в одну, то в другую сторону, расширяя явленную ему картину. Стена замка уходила ввысь, этим серым развалинам не было видно конца. На другом краю неба, надвигаясь, извергало свой зловещий огонь солнце. Деревья шумели на ветру, шепча о гибельных тайнах дня. Глупое крылатое существо все кружило без всякого смысла. Расползаясь причудливыми рукописными буквами, расправлялись когтистые очертания бледного облака. Сосны, словно зеленые звери, только что вышедшие из реки, встряхивали крепкими загривками, тщились вырвать из земли свои корни и шатким шагом пойти в атаку. Чересчур много света, движения, всего слишком много. От избытка звуковых и зрительных ощущений Бехайм лишился всякой опоры, в мозгу его вспыхнуло пламя, и погасить его уже не было сил. Весь привычный строй его мыслей, охваченный пожаром, разваливался, рушился ливнями искр в хаос света, все шло не так, как можно было предполагать, и, бессильный восстановить внутренний лад рассудком, не обращая внимания на пронизывающую ноги боль, он вскочил и побежал, закрывая голову руками. Куда – не важно, главное – быстрее, лишь бы попалась где-нибудь наконец спасительная тень, яма, подземный ход, пещера. Он стрелой мчался сквозь сосновый бор, шарахаясь от пятен солнечного света, словно это были лужи желтого яда. Но, перебираясь через крутую теснину, окруженную выходившими на поверхность валунами, он поскользнулся на ковре из иголок, ноги у него разъехались, и он рухнул набок. Задыхаясь, он еще раз посмотрел прямо на солнце. От усталости к нему вернулась способность думать. Он не умирает, не горит. Случилось какое-то чудо – он до сих пор жив. Бежать дальше нет смысла. И все же ему никак не побороть ужас перед этим кипящим, жарящим шаром над головой, никак не привыкнуть к этому светлому, яркому миру, представшему вдруг перед ним. Он долго лежал, словно пронзенный солнечным лучом, ждал, что вот-вот будет сожжен дотла. Наконец подтянул колени, обхватил их руками и сел, привалившись спиной к валуну и жалко сгорбившись, а теплое солнце, измываясь над ним, ощупывало его лоб и плечи. Он прислушался к себе, надеясь найти внутри силы и поддержку, начать думать, разбираться, понять явно непостижимое положение, в которое попал. Что с ним случилось? Что он сделал – или что сделали с ним, – чтобы вдруг перестали действовать законы, по которым он существовал? А еще – пусть он раньше часами предавался воспоминаниям о дневной жизни – сладким и вместе мучительным, – но как мог он мечтать о том, чтобы снова увидеть лучи солнца? Видимо, люди способны терпеть это явление природы благодаря какому-то доброкачественному заболеванию зрения, решил он. Даже в мелочах дневная жизнь крайне неприятна: воздух все время куда-то движется, в нем всюду какие-то полупрозрачные завихрения и образы с неясными очертаниями, плывущие невесть куда; словно перчинки в светлой жидкости, поднимаются вверх частицы пыли; узор, составленный на земле сосновыми иголками, вечно перемещается, подобно тысячам перепутанных гексаграмм, постоянно меняющих свою структуру. От всего этого движения, и действительного, и кажущегося, у него закружилась голова, нехорошо засосало в животе. Уж слишком все ярко, непотребно-сумбурно в своих подробностях, противоестественно как-то. Пятнистая, изрезанная бороздами кора сосен, выставленная напоказ мерзкими лучами солнца, вместо того чтобы принять скромный, но таинственный вид в лунном свете. Усеянные прыщами вкраплений валуны, нездоровая замысловатая форма сосновых шишек, серо-зеленые расплывы мха, как расползающаяся кожная болезнь, – и всем этим чужим, ненормальным правит адский огнь с неба – источник всяческой скверны. И снова ему вспомнилось, как он вышел тогда на башню, какие видения его там посетили, словно изнутри мозга убийцы.
– Черт! – воскликнул он, внезапно осененный: он увидел связь между тем, что сейчас происходит с ним, и смертью Золотистой.
Убийство могли совершить при свете дня. Нет, так оно и было! Этим объяснялось запоздалое окоченение.
Если бы он пришел к этому заключению при обычных обстоятельствах, то сам же над собой посмеялся бы и продолжал бы отмахиваться от того, что представилось ему там, на башне, когда он словно влез в шкуру убийцы. Какими бы точными ни были такие прозрения в прошлом, он не поверил бы в то, что вампир способен остаться живым под лучами солнца. Но вот он сам – наглядный тому пример: солнце светит ему прямо в темя. А Золотистую убил вампир, это не мог быть слуга, пытавшийся превзойти хозяина в жажде крови. Бехайм воспринимал день как извращение тьмы, и это подтверждало его вывод, укрепляло в мысли, что он тогда верно вжился в чувства убийцы на месте преступления.
Но как это могло произойти, спрашивал он себя, как?
Он сделал глубокий вдох, чтобы унять тревогу, и стал перебирать в уме события последних часов. Ответ, казавшийся единственно возможным, не заставил себя ждать. Все дело в том зелье, что он выпил в тайном кабинете Фелипе. Должно быть, оно-то и позволяет оставаться целым и невредимым при свете дня. Это предположение подтверждалось указаниями по его употреблению и записью в дневнике Фелипе. И кое-чем еще. На окнах кабинета не было ставней. Даже если допустить, что Фелипе захаживал туда только по ночам, никто из членов Семьи не вынес бы долгого присутствия в помещении с окном, не закрытым ставнями, если только он не был подстрахован какой-то другой формой защиты. В противном случае могла случиться какая-нибудь неприятность, и тогда солнце неминуемо уничтожило бы его. Куда же делся его ум, как он не дошел до этой мысли раньше?
Его снова охватила паника.
Как долго действует это лекарство? Нужно возвращаться в замок – немедля!
И тут он вспомнил о флаконе, унесенном из кабинета Фелипе.
Он ведь при нем, в кармане рубашки.
Еле дыша от страха, он кое-как нащупал серебряную пробку, отвинтил ее и поднес бутылек к губам. Но, вдруг осознав, что ничего страшного с ним пока не произошло, раздумал.
Он не умрет, сказал он себе. Нужно только не терять голову, не торопиться.
Ничего не изменилось. Все равно первым делом нужно было вернуться в замок. Конечно, даже если ему удастся попасть внутрь, он окажется все в том же положении. Но, вооруженный знанием об исследованиях Фелипе, имея при себе доказательства того, что испытал на себе, он может теперь надеяться, что Патриарх прислушается к нему и позволит продолжить расследование. У него забрезжила надежда.
Но что будет с Жизелью? Оставалась ли какая-то надежда для нее?
Он пустился к восточной башне, видневшейся над верхушками сосен. На бегу он решил, что безопаснее всего будет снова войти в замок тем же путем, которым он его покинул. Влад со своим сообщником, скорее всего, убрал из трубы загородки, думая, что он уже мертв. Если ему повезет вскарабкаться по расселинам в стене, цепляясь пальцами рук и ног, а потом вернуться по своим следам, то, может быть, он найдет Жизель. На долгие поиски у него времени нет, но встретиться с Владом очень хотелось бы.